Они вздергивают Ярецкого с земли. Тот болтается, словно кукла. Им приходится его держать, чтобы он снова не опрокинулся. С губ срывается громкое невнятное бормотание, какое-то возражение.
– Сейчас у него с морды обезболивающее сойдет. Сейчас будет нормально говорить, – отзывается Гжесь.
– А потом, девушка еще и остыть не успела, Бернат Мацюсю деньги начал мыть. И делал с ним дела, пока Кальт не приехал, и Мацюсь к нему не пошел, – говорит Ольчак.
– Нет, – говорит Ярецкий. И, кажется, плачет, потому что это не протяжный вой. И я, кажется, даже знаю, отчего он так несвязно говорит.
– Я должен знать, что мы правы. Я должен знать, если нужно идти дальше, – прошу я Гжеся. Вот-вот начну его умолять. Сделаю все, чтобы только это чувство вернулось. Чувство, что стою прямо. Чувство того, что встаю с земли.
Или, может, оно закончилось как кокаиновый улет. Остался только страх.
Сейчас мы просто убиваем человека, и в этом нет никакого смысла. Сейчас просто мой брат, мой отец – обычные безумцы. И я с ними вместе. Совершенно неожиданно.
– Миколай, сука. Нам пришлось. Думай об этом как о причине для гордости, – Гжесь кладет мне ладонь на лицо.
– Такая, типа, гордость говночиста, нахер, – Ольчак сплевывает.
– Даже если и так, это все равно гордость, – в глазах Гжеся – пожар. Освобожденный Ярецкий начинает идти быстрее, на негнущихся ногах, больное бедро заставляет его заваливаться влево, ему едва удается сохранять равновесие, он напоминает заводную утку; Гжесь какое-то время смотрит на него, смеясь, а потом подбегает и изо всех сил пинает по почкам. Радуется, словно пнул по мячу и забил гол.
Ярецкий снова падает.
– Я знаю, что ты в шоке, что это очень тяжело, но ты мой брат и я тебя люблю, – говорит он мне, повернувшись спиной.
Снова поднимает Ярецкого с земли. Мы идем дальше. С его скоростью, медленно, вбивая ноги в снег, утаптывая землю.
– Этим нужно переболеть. Ужасно тяжело. Тебе словно камень в грудную клетку вшили. Помнишь, вы нашли меня в ванной? Я не из-за Камилы пил. Пил, потому что мы поехали вечером забирать ксендза. Я не хотел его похищать. Но отец сказал: если всех, то всех, – говорит Гжесь.
Ярецкий оглядывается на меня. Смотрит мне в глаза. Они у него набухли от ужаса, вот-вот взорвутся. Ольчак, совершенно внезапно, продолжает свой рассказ: может затем, чтобы в воздухе висели хоть какие-то слова.
– Кальт посадил свою бургомистершу, и Бернат только тогда взъярился, поскольку теперь-то карт ему не раздавали. И пришел к вашему отцу. А ваш отец был против нее с самого начала.
– Ладно, Ольчак, заткнись уже, а то эти твои лекции – бессмысленны, – говорит Гжесь и вдруг останавливается. – Знаешь, где мы?
– Не знаю, – качаю я головой. – Понятия не имею.
– Не узнаешь? – глядит на меня пронзительным взглядом.
Естественно, я узнаю.
Где-то между деревьями мелькает точка, маленький, красный огонек. Мы выходим из-за деревьев, выходим на покрытую инеем поляну с белым горбом возвышения посредине. Тут светлее. Красный глаз – это фонарь на трубе фабрики Берната.
– Холм Псов, – говорю я. – Мы на Холме Псов.
– Знаешь, почему?
– Похоронить пса?
– Нет, похоронить хуйло, который убил девушку, – отвечает Гжесь. – И надеюсь, что псы на это не рассердятся.
– Псы – твари понятливые, – Ольчак снова сплевывает.
Мы подходим к подножию, под Холм Псов. Я вижу дерево на вершине, которое сейчас кажется мертвой рукой, что заканчивается растопыренной ладонью. Я вижу камень у подножья. Горб чудовища, закопанного в земле. Хребет спящего мерзкого дракона.
– Когда к тебе подкатит под горло, а подкатит, причем быстро, говорю тебе: ты точно усомнишься, так вот, когда побежишь в полицию, подумай, что все нас ждут. Все на это рассчитывают, – говорит Гжесь.
– Какие такие «все»? – спрашиваю я и вытягиваю нож из кармана.
Гжесь видит его, останавливается.
Я чувствую так, словно на самом деле дует не один, а много ветров. Чувствую, как они танцуют, пытаются разойтись или пытаются сделать что-то обратное, разогнаться и столкнуться изо всех сил. Пробегают рядом с нами, между нами, глупые духи.
Я чувствую, как они танцуют во мне. Чувствую, как уносят вверх все, что есть во мне, и развеивают вокруг, смешивают, словно пыль от костра. Я кашляю, давлюсь остатками того, что было, как я думал, мной.
Никто из мертвых не встанет передо мной, не поднимется сам с тротуара около площади Спасителя.
Не нужно. Это безумие.
– Вот как сейчас, – кивает Гжесь, глядя на нож. – Вот теперь оно подкатывает.
– Пусти его, – говорю я.
Гжесь качает головой. Притягивает Ярецкого к себе.
Нож, который я держу в руке, начинает меня обжигать.
– Миколай, спокойно, мы делаем правильное дело, – Гжесь спокоен. Как учитель. Хватает Ярецкого за глотку. – Скажи ему.
– В этом просто нет смысла, – говорю я.
– Может, твой отец и прав, может, не стоило его брать, – кивает Ольчак на меня.
– Ярецкий, скажи ему, – повторяет Гжесь.
Ярецкий тяжело дышит, по щекам его текут слезы.
Я у костра над озером.
– Мы просто убиваем человека, Гжесь, – говорю я, словно пытаясь перекричать кружащую во сне пыль.