Ольчак приседает, втыкает Ярецкого в землю. Тот начинает метаться, Ольчаку приходится упереться руками, Ярецкий, в конце концов, не самый слабый, он сам говорил, что работает на стройке.
Это так глупо, кстати сказать, писать книги.
Но наконец Ярецкий замирает, вжатый в землю и лед, а мой брат связывает ему руки буксировочным тросом. Раньше он его усыпил. Потом специально пинал в больное бедро. В голову. А теперь связывает. Буксировочным тросом.
Вдали слышен голос какой-то птицы. Звучит так, словно она сидит внутри длинной жестяной трубы.
Ярецкий связан, конец троса – в руке Гжеся. Тот пинает лежащего еще раз. После очередного пинка Ярецкий издает звук. Скулит. Как собака.
– Ты понимаешь, хуйло, что я тебе говорю? – спрашивает Гжесь.
Я мог бы им сказать, что нет нужды пинать его и связывать. Но я не хочу.
Ничего не сделать – часто значит сделать все.
Может, мы не были бы сейчас вместе. Может, я все равно – чудом – оказался бы с Юстиной. Может, единственное, что случилось бы, это лишь несколько слов через годы, на Фейсбуке.
Но что бы ни случилось, если бы не они, если бы не он, мы бы оба были живы.
Ярецкий не отвечает, но продолжает скулить. Я поворачиваюсь, потому что вдруг все, что было у меня в желудке, водка, кола и несколько кусков с обеда, вылетает наружу, прямо в снег, так резко, что почти отрывает меня от земли. Я отворачиваюсь и слышу, как Гжесь спрашивает:
– Понимаешь, ты, хер моржовый?
Ольчак поднимает его, придерживает, чтобы тот не упал снова. Ярецкий стоит сам, но видно, как ему больно, он покачивается. Ольчак снова хватает его и разворачивает лицом к лесу. Трос, которым связаны руки Ярецкого, сейчас тянется по земле. Гжесь снова поднимает тот, берет в руку. Теперь, пытаясь идти, чуть наклоняясь вперед, Ярецкий напоминает собаку, которой кто-то отрубил передние лапы.
– Вперед, – говорит Гжесь.
Я вытираю рот. Сплевываю остатки того, что в нем было. Открываю машину, вытягиваю бутылку колы, полощу рот. Закуриваю. Курить сразу после тошноты – как вдыхать дым прямо из выхлопной трубы.
– Ты тут? Ты в порядке, Миколай? Не отъезжаешь? – спрашивает меня Гжесь.
– Нет, не отъезжаю, я тут.
Гжесь смотрит на Ольчака, потом разворачивается к лесу и подталкивает Ярецкого вперед. Тот делает один вялый шаг, потом другой. Что бы ни вколол ему Гжесь, оно еще действует: человек безволен, каждый шаг для него – борьба с собственным телом.
Я возвращаюсь к машине. Под пассажирским сиденьем нахожу бутылку водки. Засовываю ее в карман куртки. Открываю бардачок. Обыскиваю заднее сиденье. В свете фар видно, как Гжесь и Ольчак пересекают границу света и исчезают во тьме.
Какая-то часть меня знает, что это – их безумие. Не знаю, правильное ли это слово: «безумие». Их собственная чернота. Они давно сидят вдвоем, смотрят телевизор. Гжесь пьет пиво, отец – чай. Все от них медленно отходят. Они чувствуют этот запах, чувствуют угрозу. Камила. Дети Гжеся. Агата тоже вполне вероятно однажды их покинет. Чтобы они остались вдвоем со своими делами, своим молчанием. Чтобы они позвали это нечто, и оно прилезло, отворило себе дверь и село рядом на диване.
А потом вошло внутрь них, сквозь рот, сквозь нос, сквозь глаза.
Какая-то часть меня знает об этом.
Но другая часть чувствует, что они-то как раз стоят прямо. Не знаю, использовал ли Гжесь верное слово: «исправить». Может лучшим было бы: «разбудить».
Я стою ровно, удерживаемый двумя большими пальцами.
В машине есть еще нож-бабочка, с гравировкой «К» на рукояти. Он лежит под сиденьем водителя. Рядом с огнетушителем. Я еще не знаю зачем, но прячу его в карман. Закрываю двери машины, догоняю Гжеся и Ольчака, стараясь не свалиться.
Догоняю их, и тогда мне приходится притормозить. Я вижу его, как он идет по коридору. Гизмо. Его ведут полицейские. В его глазах – нет жизни. Вижу это настолько отчетливо, словно бы он сейчас шел в мою сторону. Все тогда встали. Ярецкий, он там был, тоже тогда встал. И Бернат. Парень был весь в крови. Я его вижу. Вижу их. Все встали. Ярецкий тоже.
Мы идем дальше сквозь лес, но я не в лесу, я во «Вратах» вместе с Дарьей и Аськой. И он подходит, уже тогда ветер выдувает из него все, что соединит нас всех. Он напоминает соль на полу. Говорит об отрезанной голове и о женщине, которая держала ее в руках и которую он видел под «кислотой».
И тогда все исчезает, и я вдруг горблюсь, и эти огромные пальцы, которые меня держали, вдруг отпускают, и я, словно проснувшись от дурного сна, подскакиваю к Гжесю, догоняю его, хватаю за руку.
Ярецкий падает, утыкается лицом в тонкий слой снега.
– Нет, это какое-то безумие. Вы обезумели. Мы обезумели.
Ольчак останавливается, поворачивается, хватает меня за плечо, сильно, но я знаю, что это не вся его сила, что у него ее куда больше.
– Я должен убедиться, что это правда. Я должен это знать, – прошу я его. – Я должен знать, что мы не обезумели.
– Мы безумны. Это правда. Охуительно правдивая правда, – говорит Гжесь.
– Этот Масловский, это он ее нашел, – говорит Ольчак. – Мацюсь потом в психбольнице подкупил охранника, дал ему бритву.