«К каждой женщине приходит свой час красоты и счастья, вот увидишь, – говорила Тамара. – Когда Коля погиб, я умерла. Да, да… Разве я думала, что воскресну?»
Вот и Соня разве думала, что сможет пережить Темин суд, тюрьму, ссылку? Да все, что произошло, – пережить? А жизнь идет и идет, не останавливаясь. Родился Димка, они перебрались на новую квартиру, даже холодильник – при их-то нищете! – купили и вот принимают в гостях Ирэну с Аленушкой, пьют чай с Марфушиными шанежками… Жизнь не остановилась, и Ирэна ослепительна, как всегда, хотя Никите дали (трудно выговорить) восемь лет. Артёму – три, а Никите – восемь.
После ужина (так заведено издавна) Татьяна Юрьевна отправляется на прогулку. Когда-то ходила с мужем, потом с Никитой, пока он был маленьким, теперь – одна. Ей нико-гда не надоедает город, его похожие на музыку улицы. Застывшая музыка – так ведь? В истинности этих слов она убеждается всякий раз, когда смотрит с Троицкого моста на Стрелку Васильевского острова. Разумеется, мост называется Кировским, и она об этом помнит, и проспект называется Кировским, а не Каменноостровским… Но прежним улицам так не идут новые названия! Про себя она никогда не произносит их. Хорошо хоть на Васильевском остались линии, и лишь Кадетскую переименовали в Съездовскую.
Татьяна Юрьевна медленно идет вдоль знакомых зданий. Они утешают ее, говорят с ней. «Ну ничего, ничего, он вернется», – шепчет Биржа. «Конечно, вернется», – не сомневается Исаакий. А дом Лавалей с его двумя львами, на которых так любил забираться маленький Никита, уже издали улыбается ей, а когда она подходит ближе, приветливо кланяется. Столько знакомых, что одиночества можно и не почувствовать. Эти розы за Медным всадником! Существовал целый ритуал: «Мама, – спрашивал Никита, – когда мы поедем смотреть розы?» Она его наряжала – он был так хорош! – и сама наряжалась, и брала его за руку, и они садились в трамвай, и доезжали до Благовещенской площади – теперь это площадь Труда, и оттуда шли пешком по набережной до самых роз. И она помнит, как он заливисто хохотал от счастья, что вот они приехали и розы – на месте! Как и в прошлом году! В трамвае же волновался и поминутно спрашивал: «А вдруг сейчас нет роз?»
Никогда он не был к ней враждебен, город. Никогда. Он платит любовью за ее безмерную любовь. И она никогда не сердится на него, особенно на его старые улицы и старые дома. А тот, новый, на Шпалерной, за Литейным мостом… Большой, гранитный, глядит сурово и нахмуренно!..
Татьяна Юрьевна никогда не ходит на Литейный. Бог с ним, в самом деле.
Дождь ли, снег ли, она все равно выходит на прогулку, хоть ненадолго, без этого не может. И все чаще огорчается, замечая, как стареют, ветшают некогда блестящие фасады. А уж подъезды!
В один такой ей пришлось недавно зайти. На Каменноостровском ее обогнали девочки, их было трое, старшей, должно быть, лет пять, а самая маленькая с ужасающе кривыми ножками, похоже, едва только научилась ходить.
– Девочки, вы что, одни? – с изумлением спросила Татьяна Юрьевна.
Накрапывал дождь, зажигались фонари. Дети, ничего не ответив, зашли в какой-то подъезд. Татьяна Юрьевна увидела, как старшая пытается поднять маленькую, та еще не может взобраться на ступеньки.
– Боже мой! – воскликнула Татьяна Юрьевна и, решительно войдя, схватила девочку на руки. – Я донесу ее, куда нести?
– Высе, – ответила средняя.
Пошли выше. Татьяна Юрьевна слегка задыхалась. Широкая лестница, обшарпанная, грязная, высокие двери, некогда покрытые лаком, утыканные кнопками звонков. Девочки нажали одну из них и долго ждали, пока им откроют. Ждала и Татьяна Юрьевна. Наконец послышались шаги, и высунулась женщина, держась за дверь и кося глазами.
– Ну?
Дети вошли.
«Вся жизнь, как этот подъезд, – содрогаясь, думала Татьяна Юрьевна. – Выщербленный, грязный». Идти пешком уже не было сил, и она села в троллейбус, чтобы доехать до Тучкова моста.
За мостом остановилась передохнуть. Вот церковь, в которой крестили Никиту. В войну, в блокаду, здесь испытывали авиационные моторы, их рев разносился по всей округе, а сейчас в церкви темно и тихо. И на душе у нее темно и тихо. Восемь лет! Безжалостный, жестокий, немыслимый срок! Как ей дожить его?!
Только в лагере оно исчезло, так мучившее всю жизнь чувство стыда. Уже с утра, как после перепоя, вкус стыда во рту. Как после перепоя, когда не помнишь, что кому сказал, но наверняка обидел, оскорбил. Боже мой, застрелиться!
А в лагере (Никита даже удивлялся) это чувство пропало. Будто расплатился за все вины, за все мерзости, в которых участвовал. Сидел на собрании, когда клеймили космополитов. Студент, мальчишка, первый курс, но сидел же и думал, что так надо!
Потом уже не думал так, уже ясно было, что – черное, что – белое, но и потом столько всего пропустил мимо ушей и сердца!