Громили Пастернака. И хотя смотрел в газеты с отвращением, все же не рыдал, а смеялся, да-да, смеялся, когда какой-то дурак писал (вернее, за него, дурака, писали): «Я Пастернака никогда не читал, но знаю…» Это вызывало смех! Надо было корчиться, будто кожу сдирают, а он смеялся. Да мало ли что еще!
А после лагеря оно вновь вернулось, это чувство. Не таким острым, но все же. Как затихающая боль. И уже совсем недавно, когда сбили южнокорейский самолет… Ночью проснулся, услышав чей-то последний смертный крик, и корчился на диване, и плакал, закрывая лицо простыней, желая не видеть, не видеть, как падают с горящей немыслимой высоты в равнодушный океан дети, не понимая, что с ними сделали!
После южнокорейского самолета ни от чего уже не было больно, что-то ледышкой застыло внутри, и, чтобы разморозить этот лед, Никита пил еще больше, чем прежде, и больше, чем прежде, казалась бессмысленной жизнь.
Восемь лет в лагере были не то что из нее вычеркнуты, были другой жизнью, а к этой, новой, бегущей мимо, трудно приспособиться.
Первым вернулся Артём Бергер, через два года после него – Петя Смолин. Говорили, что мать Пети ездила по всем инстанциям, падала в ноги высоким чиновникам, но ничего не помогло: Петя от звонка до звонка отбыл свою пятерку. А когда вернулся, матери в Ленинграде не было, она уже жила в Штатах, и понадобилось еще три года, чтобы выцарапать туда Петю.
Провожать его съехались все. Из Кингисеппа приехал Никита, из Луги – Олег и даже Рудик Брянцев с Нинкой, хоть эти жили дальше всех, в Горьковской области, где у Нинки собственный дом, доставшийся ей от прабабки-староверки.
– Подведем итоги? – насмешливо спросил Никита, когда после восклицаний и объятий расселись вокруг стола.
– Подобьем бабки, – весело согласился Петя.
Веселого было мало, но все веселились. Немного нервно, но веселились. Вид на жительство из всех присутствующих имел только Артём, любой представитель власти мог придраться к честной компании, но – черт возьми! – они живы и наконец-то встретились!
Вспоминали прошлое, шутили, смеялись, но будущего не касались, будущего не было.
– Давайте выпьем за Петю! Он нашел личный выход…
– Личный выход найти, по-видимому, можно, а вот общий – нет…
– Когда-нибудь найдется и общий, но, боюсь, мы этого не увидим…
– А со мной в лагере сидел один физик, так тот считал, что перемены чрезвычайно близки…
– Оптимист твой физик…
– Почему? Он как раз реалист…
– Вот именно! Он говорил, что мы и такие, как мы, – чернозем перемен…
– Чернозем?..
– Или, если хотите, удобрение для него…
– Словом, лечь в землю, а на ней что-нибудь прорастет…
– Ну, лечь в землю – это каждый готов…
– А я не готов! Я хочу еще что-нибудь увидеть наверху…
– Ха-ха! Посмотрите на него! Он еще мало видел?..
– У нас в пермских лагерях было популярно пушкинское:
– Вот-вот, от потрясенного Кремля. Каков, однако, Александр Сергеевич!..
Как были рады друг другу, как щемило сердце при взгляде друг на друга – постарели, изверились, никого не потрясли, кроме собственных матерей и жен!
«Иль мало нас?» Все-таки мало, конечно, мало, но даже не в этом дело. От финских скал до Колхиды – глухие, спящие пространства, затерянные поселки, города и городочки – такие, как Кингисепп, бывший Ямбург, чухонская земля! Кому тут дело до идей, за которые сослан сюда историк Смородинцев! Да и не историк он вовсе, а такелажник, и какие, к черту, идеи, когда в магазине ничего, кроме водки да кильки в томате! После смены, стоя с мужиками у пивного ларька, Никита слушал с тоской их разговоры: знают немало, да понимают мало. То есть про свою жизнь знают все, но оценить, понять, почему, допустим, в магазине ничего не продают, кроме водки и кильки?! Предположения самые дикие («Все Куба съела!»), но возражать, объяснять – стыдно. «Что ты тут, лучше других? Все понимаешь?» Стыдно.
Первым вернулся Артём. «Ну вот, – сказала Марфуша. – Теперь хоть умру спокойно. Соня и дети при тебе».
Она умерла ночью на своем раскладном кресле, что стояло вдвинутым в малое пространство между кухней и крохотным коридорчиком, никого не обеспокоив, не разбудив. Несколькими днями раньше, видимо, что-то чувствуя, предчувствуя, сказала Соне:
– Узелок мой в шкафу, где белье Димочкино.
– Какой узелок? – не поняла Соня.
– Ну, увидишь, – коротко сказала Марфуша.