Сейчас, бессмысленно глядя на календарь и слушая, как играют в штандер мальчишки, Федор Васильевич думает о дочери, о том, что она ничего о происходящем вокруг не знает, а знает, наоборот, всякую чепуху. Вчера за ужином вдруг стала рассказывать какие-то дикости про… Что, мол, этот человек, когда едет по улице в своей машине… «Прекрати глупости!» – крикнул Федор Васильевич. Он в ужас пришел: такие имена! Откуда?! «Девчонки в институте говорят», – спокойно ответила Сталина.
Что с ней будет, если… Кроме бабушки в Калязине – никого. Подруги, конечно, не в счет. Да и видел он всего одну ее подругу по институту – Соню. Кто защитит? И вдруг пришла простая, ясная мысль: надо написать письмо! Конечно! Как он раньше не подумал? Письмо! Отдать девочку под его защиту. Просить за себя – стыдно, просить за Сталину – ничуть. Она названа в его честь…
«Я обращаюсь к Вам, Иосиф Виссарионович. Моя жена и я – мы очень любили Вас».
Что же получается, что теперь он его не любит? Надо начать не так.
«Дорогой, любимый Иосиф Виссарионович! Я не чувствую себя виноватым, но, должно быть, что-то есть за мной, раз меня вызывали на допрос…»
О черт! Опять не то. Он же не хотел писать о себе. Но тогда как же объяснить, что девочка может остаться одна? Почему? Он взял еще один лист бумаги и еще раз написал: «Дорогой, любимый Иосиф Виссарионович!» «Глупости, – вдруг подумал он, устыдясь, – разве письмо дойдет? Да они нико-гда ему не передадут». Он не сомневался, что существуют какие-то «они», пробравшиеся в его окружение. Иначе почему все так страшно запуталось?!
В дверь постучали. «Федор Васильевич! – испуганно вскрикнула хозяйка. – К вам пришли!»
…Иногда после института Сталина и Соня заходят в булочную на улице Герцена выпить кофе с бриошами. За высоким мраморным столиком кофейной обсуждаются все важные новости, да еще по дороге из института на Бутырский вал. Обычно сначала ехали на Бутырский к Сталине, где днем – никого, отец в академии, а потом к Соне – обедать.
Так было и в тот день. Но, подойдя к дому, увидели Марью Филипповну, хозяйку, у которой Сталина с отцом снимали комнату. Марья Филипповна кинулась к ним от подъезда.
– Иди, иди, отца арестовали, – бормотала она, подталкивая Сталину к воротам. – Ночуй у Сони, я вещи соберу, сама не приходи, а то не дай бог…
Сталина стояла истуканом, как одеревенела, все деревянное – руки, ноги, даже мышцы лица, хотела заплакать, но лицо и глаза одеревенели, и она не могла заплакать. Соня, дрожа, взяла ее за руку.
– Пришли и забрали, их трое было, – шептала хозяйка. – Я открываю, смотрю – стоят. Вам кого? Не отвечают, идут прямо к вам…
В Девкином переулке время то тащится медленно-медленно, то мчится вскачь.
Сейчас оно точно замерло. В доме говорят тихо, будто в соседней комнате – покойник.
– И то сказать, не покойник разве? – сердито спрашивает Марфуша. – Да, чай, и не один покойник, а целых два.
В столовой на диване ночует Артём, Тёма, сын любимой подруги Ирины Николаевны Анны. Сама Анна уехала в Тулу к родственникам мужа, только что арестованного в Ленинграде. Ирина Николаевна возражала против этой поездки.
– Если где и будут тебя искать, то прежде всего у родственников Ильи.
Но Анна Ивановна все же поехала. Тем более что отец Ирины, Николай Алексеевич, заметил резонно:
– Ты, Ирина, кажется, считаешь сию систему эталонно точной, а она, представь себе, дает такой же сбой, как и все остальное.
Система давала сбой, видимо, и в отношении Сталины: ее тоже никто не искал после ареста отца, она не уехала в Калязин, как хотела бабушка, продолжала учиться в институте, а в комнате Сони для нее поставили раскладную кровать, которая многие годы хранилась за шкафом в прихожей.
Вся улица – сплошной весенний звон! Звенят трамваи, разбрызгивая из-под колес только что прошедший дождь, звенит вода, сверкая на солнце, со звоном льется сквозь решетки в тротуарах, звенит в ушах от счастливых звуков собственного голоса: па-а-а-па! Какое, оказывается, счастливое слово: па-а-а-а-па-а-а!
Отец крепко держит его за руку, какая большая рука у отца! А у Тёмы – маленькая, ему всего восемь лет, но он отчетливо запоминает происходящее: уличный звон, руку отца и счастливое слово, которое он звонко выкрикивает чуть ли не в последний раз: па-а-а-па-а-а!
Потом – долгая жизнь без отца, и никогда больше никакого весеннего звона. То ли теперь трамваи не звенят, то ли нет решеток в тротуарах?.. А тогда это было! И отец крепко держал его за руку и на широких ступенях Арбатского метро наклонился к нему и сказал: «Смотри, вот идет Чкалов!»
И Артём увидел невысокого человека в кожанке. Рядом с ним, держась за его руку, шел мальчишка, и на нем тоже – вот это да! – была кожанка.
Он потом долго хвастался мальчишкам во дворе, что видел Чкалова, пока Гришка Розенцвайг не прыгнул с парашютной вышки. Темина новость сразу померкла: «Подумаешь, видел Чкалова, вот Гришка прыгнул, как Чкалов!..»