«Дня без пакости не проживет. Бывало в Угличе Нагих низил и опять. Слаб-де Михайла в ратном деле, пущай у Трубецкого в меньших походит… Слепец, недосилок слюнявый!»
Ударился в зелье. В села и починки поскакали стремянные холопы за девками. Закутил Михайла!
Иван Исаевич спозаранку ушел к пушкарям. Дотошно осмотрел наряд и остался недоволен. Молвил начальным:
– Многи пушкари набраны наспех, к бою они не евычны. Нужен толковый голова пушкарский. У Нагого нон какой досужий, век его порки не забыть. Вот и нам бы такого хитроумца выискать.
– Искать неча, – хмыкнул Федор Берсень.5- Поди, не забыл, Иван Исаевич, раздорского голову?
– Тереху?.. Тереху Рязанца? – оживился Болотников. – Ужель жив?
– Жив и здравствует. До сей поры в Раздорах.
Иван Исаевич крепко обнял Федора за плечи.
– Да лучшего пушкаря нам и не сыскать. То всем пушкарям пушкарь!
В тот же день в Раздоры помчал спешный гонец.
Афоня Шмоток бродил за Болотниковым тенью. Воеводский стремянный Устим Секира как-то ревниво обронил:
– И че прилип! Откель выискался такой замухрышка? Гнал бы ты его, батька.
– Не трожь его, Устим. С Афоней мы старые друзья.
– ?лыхал, Устюха? С Иваном Исаевичем мы в одном селе жили. Ты же сбоку припека.
– Сам ты не пришей кобыле хвост. Глянуть не на что, от горшка три вершка, щелчком собьешь.
– Мал мех, да туго набит, Устюха. Ты ж большой пень, да дурень.
– Это я-то? – ершился задетый за живое Секира. Ему ли, известному краснобаю, спуску давать? Да вон и казаки сбежались, гогочут, черти!
– Сам дурень. С твоей башкой в горохе пугалом сидеть. Спрячь помело-то.
Но не на того Секира напал: Афоню словом не прошибешь, сам кого хочешь уложит.
– А пошто прятать, Устюха? – картинно подбоче-нясь, отвечал Шмоток. – Рот, чать, не ворота, клином не запрешь.
Нашла коса на камень!
А ратники довольны: такую перебранку не часто услышишь, баюны-бакульники один другого хлеще.
Собралась вокруг Шмотка и Секиры добрая сотня повольников. Хохот на сто верст! А ратники все подваливали и подваливали. В задних рядах вытягивали шеи, переспрашивали:
– Че рекут-то? Не слышно, братцы.
Другие, что к говорунам поближе, утирая слезы, сказывали:
– Лих, мужичонка! Посрамит ныне Секиру. Чирей, грит, те в ухо, а камень в брюхо. Лих, дьявол!
– Не видим! Уж больно мужичонка мал!
Выпрягли лошадь, подкатили телегу, подняли баюнов
над ратью. Иван Исаевич стоял среди повольников, посмеивался. Любуясь неказистым, кудлатым сосельником, молвил:
– Шмотка всей ратью не переспоришь. Говорит – что клещами вертит.
Молвил тепло, задушевно: с Афоней когда-то делили и горе, и радости. Вспоминал неугомона-мужика и в Диком Поле, и в татарском полоне, и за тяжелым веслом турецкой галеры.
Теперь же Афоня стал вдвойне дорог.
– Я ить сынка твово, Никитушку, от материна пупка отрывал. А где повитуху сыскать? Лес, глухомань, рази што баба-яга, хе-хе. Три года в землянке укрывались. А тут в Богородское подались. Тошно в лесу, Иван Исаевич, чать не скитники, на люди потянуло. Бреду на село, а сердце екает: Телятевский крутенок. А што, как в пору-бе34сгноит? Не сгноил, слава богу, однако ж батогами попотчевал, едва очухался. Опосля приказчик Калистрат наведался.
«Буде, Афонька, на полатях отлеживаться. Мужики на княжьей ниве зело надобны. Проворь, нечестивец!»
На барщину побрел, куды ж денешься. Хоть и лихо, а все на миру. А тут и Василиса с Никитушкой в Богородское вернулись. К батюшке Лаврентию с поклоном.
«Окрести, отче, дитя малое».
Тот же рыло воротит.
«Чадо твое, раба божья, от Ивашки Болотникова. А сей человек вор и богоотступник, христову паству на гиль поднял. Не стану крестить».
Я ж образок Спаса в руки и на колени.
«Чего ж ты, батюшка, христову заповедь рушишь? А не сын ли божий велел молиться, чтоб господь сохранил родильницу и новорожденного от всякого зла, покрыл их кровом крыл своих, простил грехи родильнице, восставил ее с одра недужного и сподобил младенца ее поклониться святому храму?»
Батюшку же словом не проймешь. Я к нему оком, а он боком. Не быть чаду в крестильнице – и все тут! Пришлось к бортнику Матвею на заимку бежать. Тот помог.
Вернулся к Лаврентию с мехами бобровыми. Прими, баю, святый отче, на храм божий. Принял, аж глаза загорелись. Велел за Никиткой идти. Я ж к Василисе со всех ног. Та рада-радешенька. Каково сыну без церкви-то божьей? Никитку твово, Иван Исаевич, от купели принимал, крестным отцом ему стал. Так что сроднички мы, воевода.
– Земно кланяюсь тебе, Афанасий. Спасибо великое, что Василису с Никиткой в беде не оставил, – обнимая крестного, растроганно молвил Болотников.
Дни стояли жаркие, душные. Солнце палило нещадно. Ратники лезли в воду, толковали:
– Эк солнце печет.
– Другу неделю жарит, и ни дождинки.
– Кабы нивы не засушило. Глянь, хлеба за угором. Сник колос.
Иван Исаевич слушал озабоченные речи мужиков и сам вступал в разговоры:
– По ниве тужите, ребятушки? Дождя ждете?
– Ждем, воевода. Как не ждать, истомилась землица. Ишь, хлеба-то как сникли. А травы? Ни соку, ни зелени. Сенцо-то жухлое будет. Прокормись тут! – сетовали мужики.
И эта мужичья боль хлестнула по сердцу.