Бунт Мицци никак не умаляет того, что небосклон желтеет, но и блаженная страна, неуклонно наливающаяся золотом, ни в малой степени не отменяет бунта. “Спасенье с любовью Спасу милее”, – говорил Кузмин. Но в любви у него погрязли все. Какая любовь главнее? Это лишь один из связки вопросов. Кто такой Учитель? Краснобай и лжепророк или Тот Который? Причащение Вилли – языческое или христианское, он – Лазарь воскресший или приободрившаяся по весне Деметра? И самое главное – он попадает в Элизиум или в Эдем?
При этом с постмодернистской относительностью кузминская поэма не имеет ничего общего. Она ей прямо противоположна. Там не множество правд, там одна правда, со всей убежденностью высказанная, просто она – неприкаянная. Цветики милые братца Франциска, так Кузминым любимые, они какие – языческие или христианские? Или тоже – неприкаянные? Несмотря на ассирийскую внешность и весь европеизм, несмотря на кошмарных Мицци и Вилли (ужас, а не имена) и немецких экспрессионистов, которыми пропитана поэма, несмотря на всю свою экстравагантность и почти вызывающее одиночество, Кузмин очень национальный, очень русский поэт – неприкаянный. Недоносок, как сказал бы Баратынский.
Видите, без него мы тоже не обошлись, как и без Гёте. “Недоносок”, конечно, самое главное стихотворение о неприкаянности. Помните его?
Неприкаянность – вообще важнейшее слово. Ведь “чередование буйства и засыпания – наиболее характерная русская черта”, о которой говорите вы, – она от неприкаянности. И непременное стремление к цельности, о котором говорил я, оно ведь тоже от неприкаянности. Страсть сваливать в одну кучу поэзию и политику, метафизику и логику, а еще (глядя на Кузмина) христианство и язычество, бульвар и экзистенцию, и так далее и тому подобное, страсть эта, отвратная в социальной жизни, – прекрасна в поэзии. И, конечно, она от неприкаянности. А куда от нее деться?
“Там, за далью непогоды, есть блаженная страна”. Говорят, что есть. Ну, есть себе и есть. Бог с ней совсем. “В тягость роскошь мне твоя, о бессмысленная вечность”.
ТАТЬЯНА ТОЛСТАЯ:
А давайте вернемся к истокам – ну, почти. Все мы вышли не только из шинели, но и из морской тины, облепившей голого, выброшенного на остров Одиссея. Вот кто, без дураков, знал, что есть “рай за их волнами”, вот кто боролся с пучиной не метафорической, а реальной, мокрой, смертельной, горько-соленой; тринадцатый век до Рождества Христова, между прочим! Греки моря боялись – а что делать, плавали. Даже Гермес, прилетевший на остров, где нимфа Калипсо держит в плену Одиссея, говорит ей: