По Элизиуму главным экспертом в мире был Гёте (“Не пылит дорога, не дрожат листы… Подожди немного, отдохнешь и ты”. Или – “Ты знаешь край? Туда, туда с тобой, уйдем скорей, уйдем, родитель мой”), а у нас – Баратынский. Он лучше других знал про тишину, которая вослед торжественно повсюду воцарилась. И “Елисейские поля”, и “Запустение”, и, конечно же, “Последняя смерть”, – всё это обширнейшие трактаты про несрочную весну, про бытие… ни сон оно, ни бденье. Залезать в них – значит увязнуть во множестве ветвистых тем, что для нас последней смерти подобно и к тому же без надобности. Чередование буйства и засыпания – пишете вы – наиболее характерная русская черта. Чистая ваша правда, об этом мы и говорим. Но с таким чередованием ни гётевское строительство космоса, ни баратынское его разрушение никак не связаны; нас задевает лишь маленький краешек необъятной блаженной страны, и то по касательной, но вы точно нащупали разлом, который там проходит. Странным образом прозаический Чехов здесь лучший помощник, чем во всех отношениях поэтический Баратынский.
О чем рассказ “Спать хочется”? Об обретении блаженства. Варька про страну за далью непогоды понимает лучше народников. Она ее страстно жаждет, безошибочно чувствует и рушится в нее, как мертвая, рядом с мертвым ребенком. Вот это “как мертвая” рядом с мертвым без всяких “как” и есть разлом, о котором давайте говорить. Без Гёте, впрочем, не обойтись:
В “Лесном царе” блаженная страна наступает со всех сторон. И эта как бы смерть, при месяце, летучая, оборачивается смертью самой каменной:
Жуковский перевел “Лесного царя” в 1818 году, когда блаженная страна в русской поэзии только зачиналась, да и сама поэзия вместе с ней. Но цена блаженства была установлена сразу. Спустя век после этого, когда русская поэзия благополучно завершалась (или, скажем аккуратнее, завершался ее петербургский период), цена оставалась неизменной. У позднего Кузмина это совсем наглядно. Воспетая еще до революции и с помощью Ходовецкого уютнейшая boring life, где всё сверкает и дышит свежестью, и блещет мокрый палисадник, и ловит на лугу лошадник отбившегося жеребца, – превращается в настоящий Элизиум, где небытие и золотая кровь и золотые колосья колются. Поэма, откуда последняя цитата, называется “Лазарь”, и написана она в 1928 году.
Сюжет ее вкратце таков. Не вполне обычный треугольник – Молодой человек Вилли (Лазарь), его Девушка и Друг молодого человека – разламывается, Девушка чувствует себя лишней и кончает с собой. Подозрение в убийстве падает на Молодого человека, который, дабы отвести его от Друга, не спорит с обвинением. Уже после суда обнаруживается предсмертная записка Девушки, которая оправдывает Молодого человека, и тот выходит на волю. Но еще в тюрьме он с помощью некоего Учителя причащается вином и хлебом и потом, весь позолотевший, попадает в инобытие, в невинность дома-сада-палисадника, в блаженную страну за далью непогоды. Весь этот полукриминальный, полумистический сюжет рассказан с четкостью и занимательностью бульварной хроники. Но есть там еще один важнейший мотив.
У Вилли-Лазаря, как и положено, имеется две сестры – Марта, которая всё хлопочет, и Мицци (понятное дело, Мария) – “та не хозяйка: только бы ей наряжаться, только бы книги читать, только бы бегать в саду”. Эта Мицци и становится главным антагонистом Друга, а потом и собственного брата. Она на стороне погибшей Девушки, и никакое воскрешение Лазаря не искупает для нее принесенной жертвы. В руках ее мертвый младенец лежал, и она бунтует против блаженной страны с тихим убежденным сумасшествием: