Я пытаюсь снова прислушаться к лекции мистера Маркеса, но я уже совсем потеряла нить, так что я решаю просто сделать несколько фотографий записей на доске вместо того, чтобы действительно пытаться их расшифровать. Если позднее я не смогу разобраться в них сама, то попрошу помощи у Флинта.
–
– Ты изучал этот предмет? Зачем? Ты тоже умеешь летать – как Джексон?
–
– Ты понимаешь, что я имею в виду, – я машу рукой. – Что бы это ни было… Если, по-твоему, это не полеты, то что?
–
Я невольно смеюсь. Вообще-то это сравнение ужасно, но вместе с тем забавно представлять себе, как Джексон парит над стадионами во время главных спортивных соревнований, подобно дирижаблю.
–
– Не славная, а нелепая, и ты сам это знаешь. Твой брат
–
Звенит звонок, и я, оборвав разговор, собираю вещи в рюкзак и выхожу в коридор. Сейчас время обеда, и в обычных обстоятельствах я бы пошла искать Мэйси, чтобы вместе перекусить, но сейчас мне совсем не улыбается идти в кафетерий.
Все пялятся на меня. Оценивают меня. И находят недостойной. К тому же, если так пойдет и дальше, мне, возможно, придется остаться в последнем классе на второй год.
Все это жесть. Просто жесть. Может, лучше покончить со всем этим раз и навсегда? Может, просто пойти в кафетерий, встать на стол и объявить всем, что в возвращении Хадсона виновата я? И, кстати, слухи не врут – из меня получается офигительная статуя.
Может, лучше положить этому конец сразу – сорвать пластырь, и все? Но я так устала, и все случившееся давит на меня таким тяжелым грузом, что у меня появляется чувство, будто я вот-вот рухну.
Я в нерешительности стою в коридоре, гляжу в глаза Хадсону и вижу, что он тоже не знает, что мне надо делать. Я шатаюсь, затем, встряхнувшись, отворачиваюсь от него и иду в другую сторону.
Купив в автомате пачку крекеров на арахисовом масле, я направляюсь в изостудию, чтобы продолжить работу над картиной и наверстать пропущенное за последние дни. Надеюсь, что, поработав несколько лишних часов, я к тому же смогу избавиться от унылого настроения.
Вторая половина дня проходит без особых событий, если не считать непрестанной болтовни Хадсона. У него есть мнение по любому вопросу – даже о тех вещах, о которых иметь мнение не может ни один нормальный человек.
Он считает, что преподавательница изобразительного искусства похожа на фламинго в своем ярко-розовом платье. И, хотя он прав, представляя себе эту картину, я с трудом могу сосредоточиться на том, что она говорит.
Он убежден, что произведения Т. С. Элиота[15] не должны изучаться в рамках курса английской литературы, поскольку он родился в Миссури – я битый час слушаю филиппику на эту тему.
А сейчас… сейчас он выступает по поводу того, как я смешиваю черную краску.
–
Я смотрю на этот цвет и прибавляю к черной краске чуточку синей. Отчасти потому, что я так хочу, а отчасти потому, что это наверняка возмутит Хадсона еще больше. После последних четырех часов с ним мне чертовски хочется его разозлить. Я ему отплачу.
– Это выглядит изысканно, и мне это нравится. – Я делаю небольшой мазок, но получается не совсем то, чего я хочу, и я добавляю еще капельку темно-синей краски.
Хадсон всплескивает руками.
–
К счастью, теперь в изостудии я одна, а значит, мне можно не беспокоиться о том, что могут подумать другие о моей беседе с пустым табуретом.
– Это я несносна? Это же ты устраиваешь истерику по поводу моей картины.
–
– Ну вот, опять двадцать пять. – Я закатываю глаза. – Если ты снова начнешь говорить о том, какой ты старый…