Я что-то сделал не так? Что? Я что-то нарушаю? Что-то важное?! Что я нарушаю? Ничего! Я ничего не нарушаю, я никому не давал никаких обещаний, никому не делал плохо… так чего же я боюсь? Светланы? Нет, даже если она и узнает… ну, неприятно, но не такой же страх. Мне стыдно? Нет. Я ничего стыдного не делал. Он сел в кресло. Поставил бутылку на столик. Совесть? Меня мучит совесть? За что? В воображении вставали спокойные и прекрасные глаза его маленькой девочки… они смотрели с удивлением. Она любит меня! Он задумывался над этой последней мыслью, и в его душе тоже возникала любовь и нежность, страх начинал слабеть и уходить, он ясно чувствовал это, и казалось, что все хорошо, все наладится. Он улыбался, и Катя улыбалась ему навстречу.
Андрей посмотрел на дутый коньячный фужер, отодвинул его, взял простой стакан и выпил. Сразу и как следует. Коньяк ударил в голову, распространяя тепло и приятность по организму. Он позвонил и попросил сигарет, выпил еще, закурил, но курилось плохо, он никогда серьезно не курил, и он погасил сигарету.
Спустился в ресторан. Настроение, упавшее ниже некуда, чуть поднялось. От коньяка, но больше от того странного и успокаивающего чувства, когда он подумал про их любовь. Он заказал ужин, выпил еще и, окончательно опьянев и успокоившись от мысли, что он очень любит Катьку, а она его, и что меж ними не может быть ничего плохого, позвонил знакомой девчонке.
Утром ему было плохо. Стыдно. Он отвалил денег подружке, чтобы та побыстрее ушла, и залег в ванну. Представлял себе свою жизнь, Светлану, Ваньку, свой спокойный дом, дела, планы… а против всего этого откуда-то сбоку выглядывала его маленькая двадцатилетняя девочка… сначала с пузом и пигментными пятнами по лицу, потом с маленьким ребенком. Он не хотел этого ребенка. Это было что-то совершенно лишнее, ребенок был не нужен ни ему, ни Кате. Он думал, как объяснить ей все это. Говорил и говорил с ней мысленно, иногда даже веселел и готов был сорваться в Москву; казалось, что Катька согласится на аборт, просто потому, что любит его, но чаще слышал неприятно-твердые нотки в ее голосе: «Ты совсем не рад?»… И ясно видел ее… Катька, при всей мягкости и ласковой податливости, в своей глубине, в своей сущности была очень крепкой, там ее было не свернуть.
Отношения были необыкновенно замечательны до той предновогодней ночи, до близости. Потом она изменилась, она любила меня, но уже вела себя странно, как будто не хотела этих отношений… все время чего-то не понимала, говорила… о чем же она говорила? И Андрей снова с тяжело бьющимся сердцем ходил из угла в угол или тупо смотрел в окно на черно-желтый, полярно-ночной еще утренний проспект с грязными сугробами февральского снега.
Он не хотел понимать ее, но мужским звериным нутром чувствовал, что надо преодолеть ее волю, насильно, с мясом, иначе все рухнет. От их прекрасных, только начавшихся отношений не останется ничего.
Он решил выждать и оставить ее в одиночестве. Понимал, что ей некуда сейчас пойти и что ей нужен только он. Одиночество лишает воли. Не раньше, чем через неделю. В таком состоянии она сломается и позовет.
И потекла эта неделя Катиной жизни. Идти на работу не надо было, она выходила только за продуктами, на звонки не отвечала, домой звонила сама и коротко. Она совсем перестала спать. Сначала в голове стоял полный сумбур: она вдруг кидалась собирать вещи, а то начинала придумывать милые, самые ласковые доводы для Андрея, представляла их втроем в этой квартире и плакала. Она очень любила их ребеночка, ощущала его у себя на руках и не верила, что это счастье может случиться. А могла и просидеть два часа, глядя в окно, вздыхая судорожно время от времени и ни о чем не думая. Единственный человек, которому она хотела позвонить, была Настя, все рассказать и расспросить сестру, как она себя чувствует. Но она не звонила, почему-то не звонила.
А временами, как будто неожиданно для себя, совершенно успокаивалась. И в эти моменты была очень уверена, несмотря на Андрея, абсолютно уверена, что произошло что-то очень хорошее. Она чувствовала себя матерью.
Андрей звонил редко, говорил короче обычного, мягко и буднично, как будто ничего не произошло. Будто нарочно спрашивал о постороннем, про абонемент в консерваторию, говорил что-то про большую выставку Левитана в Третьяковке, на которую они вместе ходили, про билеты в Париж, про свои дела. Катя терялась и только слушала, сама ничего не спрашивала и не говорила. Потом, правда, очень переживала.
К концу этой недели она смертельно устала. Зеркало глядело на нее осунувшимся, посеревшим и безжизненным лицом. Вокруг ввалившихся глаз были странные темные круги. Она рассматривала их с безразличным удивлением, мазала кремом и заставляла себя есть, а вечерами выходила гулять. Только спать было невозможно себя заставить, она лежала серыми нескончаемыми ночами и думала, думала.