Отмучившись пять лет, он вернулся назад, на станцию. Начал преподавать в школе. Некоторое время не переносил запах в столовой. Потом смирился, что это отныне будет его запах – пережаренного и горького, равнодушия и отстранённости, запах чужой жизни, которую пытаешься выдавать за свою. Мир снова сжался до обычных размеров, дверь за ним закрылась, он снова был в безопасности. Не выглядывать наружу, не заговаривать с незнакомыми, знать месторасположение всех необходимых тебе вещей и предметов. Сладковатый запах газа на утренней кухне, шелест дождя за окном, словно отдалённая работа океана: в марте он каждый раз ощущал этот странный сквозной ветер, словно пружина упиралась ему в сердце. Рядом был совсем другой, чужой мир, настолько прекрасный, насколько и опасный, и вот это неумолимое его присутствие совсем близко, за углом, за горизонтом, лишало покоя и равновесия. Тогда Паша выходил на крыльцо, спускался в сад и слушал, как над деревьями идёт дождь, как он обступает, обваливается, как цепляется за тонкие ветки яблонь, падает ему под ноги – как может падать дождь только в марте.
Паша стоит на чёрном перроне и замечает, что дождь, начавшись с ночи, не думает прекращаться: выливается на город, наискось бьёт по металлическим товарнякам, по разбитым цистернам. Паша накидывает на голову капюшон и встаёт под козырёк вокзальной крыши, прижимается к стене. Два часа ночи, в здание вокзала возвращаться не хочется, но дождь становится всё настырнее, он начинается где-то за проспектом и тянется на север, в сторону Пашиной станции, выливаясь из выстуженного ночного неба. Хорошо, что можно переждать здесь до утра, думает Паша, ловя губами ледяные капли, куда бы мы сейчас пошли? Никуда теперь не пойдёшь, сиди и жди, надейся, что тебя не затопит, что удастся уцелеть. А что дальше?
Дверь вокзала со скрипом открывается, на улицу выдавливается пассажир. Именно выдавливается, как зубная паста: сначала пакеты, потом фуражка, затем он, придерживая ногой дверь, вытаскивается сам, оказывается на улице, ёжится от дождя, замечает Пашу, идёт к нему. Старая офицерская фуражка с оторванной кокардой, тёмная шинель железнодорожника, точнее железнодорожницы, с женского плеча, в руках – пакеты из супермаркета, в пакетах, насколько можно понять, тоже пакеты, куча пустых пакетов, смотанных и перекрученных, как кишки. И на ногах у него, на чёрных от пыли кроссовках, тоже намотаны прозрачные пакеты, как больничные бахилы. Чёрные ногти, чёрные зубы, тягучая улыбка. И глубокие морщины на весёлом лице. Ага, ещё и борода. Как у Карла Маркса. И волосы лезут из-под фуражки, лежат на плечах, осыпаются, как хвоя с новогодней ёлки, простоявшей в тёплой комнате до весны. Ставит на землю пакеты с пакетами, достаёт из кармана недокуренную сигарету, зажимает её своими чёрными зубами и тянется лицом прямо Паше под руку:
– Эй, служивый, – кричит, – дай огня.
– Не курю, – холодно отвечает Паша и плотнее вжимается в стену. Нужно идти, думает, всё, нужно идти.
Но его собеседника этим не проймёшь. Он уже обставляется своими пакетами с пакетами, дождь холодно светится в его бороде, как роса в августовских травах. Направляет на Пашу свой чёрный ноготь и радостно повторяет:
– Дай, служивый!
И так уверенно он это говорит, что Паша невольно тянется в свой карман и находит там отнятую у малого зажигалку. Дед продолжает тянуться к нему физиономией, будто хочет поцеловать. Паша наклоняется, ловит мертвенный запах гнили и старости, подносит ладонь, прикрывая зажигалку. Короткая вспышка огня на мгновение выхватывает из ночной темноты пересохшие губы и набрякшую, как у покойника, кожу, ещё безумный жёлтый глаз, глядящий из-под опущенной брови. Огонь тут же гаснет на ветру. Но дед успевает глубоко затянуться, словно втягивает в себя всё тепло вокруг. Задерживает дыхание, тяжело выдыхает, потом снова направляет на Пашу свой чёрный ноготь.
– Что, – смеётся, – наваливают наши?
– Наваливают, – отвечает Паша невнимательно, не зная, как отцепиться от этого сумасшедшего с его пакетами.
– Наваливают, – довольно повторяет тот. – Наши могут.
– Могут, – не возражает Паша.
– Могут, – радостно смеётся дед.
– Ага, – ещё раз соглашается Паша.
– А что же ваши не отвечают? – вдруг спрашивает дед.
Паша вздрагивает, смотрит на него и понимает, что никакой он не сумасшедший, что всё прекрасно понимает, во всём прекрасно разбирается. И Пашу видит насквозь. И дед тоже видит, что Паша всё понимает, поэтому смотрит внимательно, придирчиво, с жёлтой ненавистью в глазах. Паша нервничает, не зная, что делать, поправляет пальцем очки. Приглушить его нужно чем-то, думает, глядя на деда, просто взять и приглушить. И взгляд его постепенно тяжелеет, остывает, как земля под зимним дождём, и он медленно, медленно кладёт зажигалку назад, в карман, но дед перехватывает это его движение и даже в темноте замечает, как изменился у Паши взгляд, и когда молчанка между ними становится совсем нестерпимой, вдруг откидывается назад и начинает хрипло смеяться.
– Да, служивый! – смеётся захлебываясь. – Вот так-то!
Ага!