Он прижал ее к себе, касаясь небритой щекой ее — нежной, пылающей ярким румянцем, повернул лицо, утыкаясь губами в ее губы. И сказал, невнятно, не отрываясь от нее:
— Глупая, глупая моя любимая Нюха, моя сумасшедшая Нюха, ты меня люби, ладно? Сильно люби, чтоб, как я.
Она открыла глаза, скосила их, привставая на цыпочки, чтоб поверх его макушки осмотреться. Никого-никого, все внизу, машины за поворотом, злой Леха уехал, к далекому страшному Абреку-Абрикосу, и оба о ней знают что-то. Что-то плохое, чего она не помнит. А тут Олежка, который знает о ней только хорошее.
— Нам уже надо идти? — шепот был еле слышным, но мальчик услышал его, и понял. Покачал головой, опускаясь, садясь, и укладывая ее спиной на свои вытянутые ноги.
— Не надо. Нам с тобой надо вместе. Тут. Сейчас.
Смотрел сверху. И как всегда ахнулся в счастье. Такая красивая. Будто ее не на земле делали, не рожали, не была маленькой, в пеленках. Будто она сразу — вот такая. И навсегда.
Ночью, самой глухой, когда заснули даже неугомонные, что наработавшись и накупавшись, еще сидели у костров, болтали, а после носились по песку, залитому лунным светом, Олега тихо растолкал Нюху и вытащил из палатки.
— Мы куда? — она спотыкалась, держась за его уверенные пальцы, шла медленно, выворачивая босыми пятками прохладный ночной песок.
— Тише. Увидишь сейчас.
Ушли к самому обрыву, что закрывал черным полотном с рваным краем мохнатое от звезд небо. И там Олега, все так же держа руку девочки, повел ее в теплую сонную воду.
— Спишь? — шепот смешивался с тихим плеском.
— Да, — согласилась Нюха, переступая по плоским камням, заросшим мягкими травками.
— И море спит. Воздуха набери. И глаза не закрывай.
Они вдохнули и, не расцепляя рук, плавно упали ничком в темное, колышущееся, полное крупных голубых искр.
Выныривая, мальчик поставил мокрую Нюху, держа ее за плечи.
— Нравится?
Она стояла молча. По намокшим волосам стекали невидимые тонкие струйки, вспыхивая медленными огнями, и плечи под его пальцами тоже светились.
Опуская мокрое лицо и оглядывая темную голову, широкие плечи и грудь Олеги, сказала тихо:
— О-о-о!
И смеясь, опять повалились в ночные огни.
Выныривая и целуя мокрые губы, Олега думал урывками, как хорошо… что я никому… хорошо, что она вот. Видела раньше, может, но кивает, будто в первый раз. И ладно. У нас с ней это в первый раз вместе, потому — правда…
Накупавшись, вышли из воды и, прижимаясь друг к другу, двинулись обратно, шлепая по мелкой воде. Недалеко от смутной россыпи палаток Нюха остановилась, подняла руки, отжимая волосы.
— Ты иди. Я побуду еще. Немножко. Мне надо.
— Не замерзла? Хочешь, я полотенце?..
— Иди.
Он уже знал, по-другому с ней не бывает, потому еще раз поцеловал и пошел к палатке, разок только, не удержавшись, предупредил шепотом:
— Смотри. Никуда не девайся.
— Да.
Она осталась совсем одна, но палатки мешали, гудели свое смутной белизной и цветом, и потому Нюха, держа в руке мокрые плавки, которые сняла, чтоб после купания не мерзнуть, ушла дальше, по направлению к другому краю бухты. Шла, слушая ночные цвета и силуэты. Деревья, серебрясь в высокой неяркой луне узкими листьями, капали звуками, те, одинаковые, стекали с каждого острия, и падая, исчезали в песке, там превращаясь в шепоты, которые шли уже не вниз, а в стороны, ветвя себя под ногами и россыпями ракушек. Сами ракушки, ожидая тихого шага по своим ребристым створкам, попискивали вразнобой, и писк был розовым, в белую крапку. Море пело себя. Этот звук был полным и радостным, настоящим, к нему уже не нужно было ничего добавлять, но слыша его щекой и мокрым плечом, Нюха уверенно кивнула, — когда утром между берегом и горизонтом пройдут рыбачьи лодки, песня не станет хуже, она так сильна, что все принимает в себя, без трещин и повреждений. И так же, только в миллион раз сильнее пело над головой полное звезд и невидимых облаков небо. Это было так… так… невыносимо, что оглядываясь в центре темной ночной чаши мира, Нюха села на плоский теплый камень, опираясь тонкими руками в колючие ракушки. И заплакала. Засмеялась.
От берега, за ее спиной, вразнобой голосили травы, их песни состояли из запахов и очертаний. И среди них, таких разных, составляющих сложнейшую, сплетенную, перемешанную многоуровневую гармонию, некоторые запахи были успокаивающе цельными. Она знала их все, и все любила. Полынь. Не та высокая, которая, если размять веточку пальцами, пахнет собой и раненой зеленью, будто кричит, упрекая. А другая, пушистая, серо-зеленая, нежная. В ее запахе никакого упрека, только степь и чистота летней жары, осенних дождей, зимнего ветра. И весна в ней тоже есть.