«Нет! Нет, это ты меня послушай! Что молчишь? А?! Ты всегда молчишь! Ты ведь всегда права! Так?! А? Кто тебе сказал, что ты всегда, слышишь, ты, что ты всегда права? И во всём? Что молчишь? Ты что же, только ты одна работаешь? Только одна ты? Почему всегда, слышишь, всегда так получается, что я работаю, вон Зося, она, седьмой класс – как учится! – разве не работает? Твоя мама, твой отец, моя мама – все работают, а видно только твою работу? Кто же ты у нас такая? А, Таисия Терентьевна? Слышишь, ты, “учительница первая моя”! Слышишь? Как так получается? А? Почему Зоська не видит и десятой части того, что от тебя получает твой самый засранный ученик, который сопли жуёт под партой на уроке? Как его? Ну, тот… А! Гриценко? Его по пьяни сделали, а ты с ним возишься. А Зоська? Зоську ты гоняешь, как Сидорову козу, слышишь? Как так? Тебе что, стыдно? Стыдно? Заранее стыдно, что у учительницы дочка будет не такая замечательная, как ты думаешь? Почему же? Ответь, почему? Кто тебе сказал, что это не её жизнь? Это её, понимаешь, ты, святоша, это её жизнь! Пусть она проживёт свою жизнь сама, понимаешь? Ошибки набьёт – сама! Уроки сделает – сама! Танцует – сама! Любит – сама! Понимаешь? Любит! Ты не видишь разве, как она тянется к тебе?! Почему, ответь, почему она видит только контроль, схемы, схемы, схемы?! Ты любишь её? Чёрта с два! Какая же это любовь, если ты всю себя, все свои силы – чужим детям отдаёшь?! Слышишь? Что же ты молчишь, красавица? Ты всегда молчишь, всегда, когда я пытаюсь с тобой поговорить, ты молчишь, молчишь, молчишь, только в тетрадки свои, в “зо́шиты” свои утыкаешься. Как так получается, что же это получается? У нас же семья, слышишь ты? Слышишь, у нас семья, ты, Зоська, я – разве мы не заслужили хоть чуть-чуть побыть вместе? Почему, почему каждая минутка, каждый час, что есть у нас свободный, – почему ты этот час забираешь и уносишь? Уносишь чужим людям! Почему так получается, что ты там устаёшь, убиваешься, насилуешь себя, приходишь домой, падаешь, потом опять бежишь – на огород, в сад, дальше, дальше? Ты не можешь отдохнуть ни секунды! Мы с тобой как жена и муж уже непонятно когда были! Почему? Я знаю, ты меня ненавидишь, только не пойму за что. Как так получилось? Я же пришёл тогда – господи… Помнишь? Там, тогда, после войны, помнишь? Ты же радовалась тогда! Как же ты смеялась! Скажи! Скажи, где же твоя улыбка? Где твоя знаменитая улыбка? Моя ласточка, где же она? Почему всё стало так неправильно? Ну не могу, не могу я пойти к ним. Не могу, слышишь ты? Гады, суки они последние! Донос на меня написали! Ты же знаешь, что это была подделка! Я же написал всё как было, написал об их воровстве – всё как было – как сметану они таскали флягами, как масло коробками вывозили, молоко рекой текло! Да прибить их за это, пристрелить их надо. Сколько лет прошло? Четырнадцать? Да, четырнадцать лет прошло, так скажи мне, пожалуйста, как так получилось, что тех мы смогли победить, а этих – нет?! Да откуда же эта зараза так пышно вылезла? А, учительница? Не ответишь мне – откуда?! Откуда эти Мироновичи, Николаи Зиновьевичи, Олэны Степановны – откуда они взялись? В каких щелях они отсиделись? Как так?! Почему? Можешь ответить? По каким они учебникам таким специальным учились? В какой такой специальной Пионерии были, какому особенному Сталину молились? Какой такой кукурузой ёбаной их кормили?! Как же так получилось, что там, вон там, за больницей, там – лежит целое поле наших парней? Их же там целое поле – все лежат! И сколько таких ребят лежит! Кукурузу зато посеяли прямо по ребятам – хорошая кукуруза, знатная, высокая вымахала. Знали, суки, где сажать! А эти – эти Зиновьевичи, Мироновичи – ты же их знаешь, ты же каждый день их видишь, ты же им улыбаешься, здороваешься: “Добрый день, Николай Зиновьевич! Да, да, ваша дочка сегодня уже получше, домашнее задание у неё хорошо сделано. И вам драстуйте”. Так? Так?! Так ты с ними говоришь? Да знаю, знаю я, что противно тебе, знаю, что молчишь, но что же делать, Тасечка? Как так получается, что правду говорить плохо? Как так получилось, жена моя золотая? Я ж люблю, люблю тебя, слышишь, солнышко? Кожу твою люблю, родиночку каждую – люблю. Пяточки твои маленькие – люблю, ноженьки твои загорелые – люблю, а там, там, выше, между ножек твоих – разве это не цветочек? Разве он не лучший в мире цветочек? А? А животик твой пухленький? Разве не любишь ты, когда я его целую? Разве нет? А груди твои – золотые, тяжёлые, такие большие, такие вкусные, такие вишни спеют на этом золоте – разве ты не видела, как любил я целовать их? Разве не стонала ты? Так чего ж ты стыдишься себя? Почему меня стыдишься? Почему же всё так получилось? Почему ты стала такой – такой усталой? Тебе тяжело со мной? Да, я знаю. Знаю. Невозможно со мной. Я дурной, косой, кривой, я выпил. Да, опять выпил. Выпил и много раз пил, Тасечка. Тасечка, солнце мое, кому, кому ещё я могу сказать, что мне страшно? Вот тут – тут! – ты же знаешь, тут пуля сидит. Пулю тогда поймал – и не было страшно. Потому что знал – не страшно, там враги, только бей быстрее. Почему же так? Что всё, что знал, всё, что умел, что делал всё правильно, и – на хуй! На хуй! На чей же хер, Тасечка? Сколько ребят пошли на хер! Ни-ко-му не нужны! У нас пол-экипажа в Азию уехало – рабочими уехали. Мне ребята писали. Слышишь, Таська? Офицеры, морские офицеры – рабочими. На химзавод – рабочими! Как так можно? Они же – офицеры, им матросов учить, только же переучились сами, там, в Феодосии, только экзамены посдавали, учились же, как черти, – ведь “вероятный противник не спит, разворачивает свои военно-морские силы вблизи стратегических рубежей нашего социалистического Отечества”. И что? На хер! На хер всех. Как так? Флот – на хер! Войско – на хер! Для чего? Чтобы эти Мироновичи и Зиновьевичи своих баб на складе ебли? Для этого? Скажи, учительница, ответь! Как же так – “полмира пляшет, полмира – плачет”? Да сколько же можно, скажи? Что делать? Знаю, знаю, что ты мне ответишь, знаю. “Работать”. Работать, работать, опять работать, всегда работать! Когда мы с тобой последний раз танцевали, а, Тася? Ответь, ответь мне, золото моё, ответь. Когда? Помнишь, как Сергея женили? В феврале 49-го, помнишь? Помнишь, какое пальто на тебе было, то, американское? Как прямо на улице, на снегу, в грязи, плясали, как пели? Ты же лучше всех плясала, лучше всех пела, солнышко моё, пташенька моя? С Петькой как танцевала? А? Разве ты не радовалась тогда? Разве не смеялась, разве не шептала мне, какая ты счастливая? Скажи, как же так? Почему – тогда, в сапогах, в феврале, в грязи – тогда ты так танцевала, аж люди немели, ты была счастливая, а сейчас, когда и одежда красивая, и из Липовки ты ушла, здесь, смотри, оглянись – вокруг тебя твой дом, у тебя дочка красавица, муж есть, я же есть у тебя, правда? Правда? Ну, ты же знаешь, что правда, так почему же ты сейчас не видишь этого? Почему? Почему так получилось, Тасечка? Почему тогда – на той свадьбе – ты говорила мне, что ты самая счастливая? Почему? Ведь и дома не было, и голодные были, и я не знал, возьмут ли меня назад в экипаж, только сняли тебе из паспорта ту буковку “О”. Помнишь, ты же помнишь ту “буковку”? Помнишь, как приходили? Как говорили? Как бумаги ты писала, писала – почему “сотрудничала с немцами”? Как ты объясняла, что людей лечила с Грушевским, помнишь? Как не верили тебе, как Грушевский писал, помнишь? Так почему же тогда ты была счастлива, а сейчас, сейчас, когда мы знаем, что и как делать, знаем, как жить, – почему сейчас меня нет в твоей жизни? Почему, учительница? В какой такой книге написано это – как быть несчастливым? Как, какой это злой, нечестный человек пишет такое? Ответь мне? Да-да, знаю я, всё знаю. Да, устали. Устали. Боже мой, как мы с тобой устали… Как устали. Я прихожу с кирпичного завода, у меня ноги трясутся, у меня руки болят, ты приходишь, ты допоздна сидишь, у тебя глаза болят, от крика школьного уши закладывает, а надо всё делать, всё опять делать – и дом штукатурить, и на огороде – и опять, и снова, день за днём, опять и опять. Я грузил эти кирпичи, грузил день за днём, месяц за месяцем, весной грузил и летом. А знаешь, какие они, эти кирпичи? Помнишь, мама твоя говорила, что человек из праха создан? Ты знаешь, сколько я перегрузил этих человеков? Ты даже себе не представляешь, какие у кирпичей разные голоса. Добавит Валька Стеценко чуть больше песка – так глухие они, а сделает всё по делу – звенят. А перекалят их – так синие внутри, серые, как ал-каши последние, становятся. И жгут они, если из печи вынимать, – жгут страшно, пыхают огнём. Сколько же этой глины я перевидел, сколько мечтал – вот эти будут мои, и эти, и те – сделаем дом, сделаем сарай, погреб, сделаем, чтобы было как жить, чтобы можно было жить. Да разве вина моя, что сделали мы дом деревянный? Что же – надо было и тем зады лизать? Ну не могу я! Не могу, слышишь?! Не могу, не могу, не могу я, не приучен, не выучен, не лизал я эти зады никогда, слышишь?! Так почему же ты смотришь на меня так? Так – смотришь? Что же, никудышний у тебя муж? Разве за это ты меня любила, за это меня обнимала, ради этого меня ждала? Ждала ведь? Ждала, я знаю, знаю, что ждала. И я ждал. А сейчас – ты ждала бы меня? Ну, нет. Нет-нет, молчи. Лучше молчи. И знать не хочу. Знаю я, что ты скажешь. Не пропил я себя. И совесть не пропил. И мать моя тут ни при чём. Что не любит она тебя – то я знаю. Даже хуже. Ненавидит она тебя. Я не знаю почему. Не знаю. Молчит она. Не могу я между вами, бабами, разорваться. Да, не баба ты. Не баба. И она – тоже не баба. Она как могла, так и жила. И ты. Что? Что?! Да как ты можешь? Что же ты молчишь всё, что ты мне душу вынимаешь глазищами своими, молчанкой своей?! Я же душу перед тобой выворачиваю, а ты брезгуешь мной, брезгуешь, да? Разве ж я тебя тогда не спасал, разве ж не крутил им головы, а? Как же так, почему? Господи! Господи, Боже ж ты мой! Почему?