Много говорили о деле инженера Осмоловского, которого вытащил Россельс, — но вместо Осмоловского и четырех его подельников, ни в чем не повинных спецов, впоследствии оправданных и поднятых на знамя, загремели председатель суда (с женой), следователь (с женой), двадцать человек свидетелей, вообще ничего не понявших, и редактор районной газеты, тоже не вмешавшийся. Тут если и налаживали чью-то одну судьбу, ломали за это десятка два других; если разжимали челюсти, выпуская одного, — взамен заглатывали сотню. Аля этого не хотела видеть, она утверждала, что так и быть должно, — у всякой ошибки несколько виновников, и все они должны как минимум извиниться! До нее все не доходило, — а Борис начал уже для себя формулировать, пытаясь объяснить и ей, — что у этого чертова колеса, в котором все они теперь крутились, была не причина, а цель, и цель состояла в том, чтобы все крутились в колесе. Предлог же был неважен, как неважен он на Страшном суде, потому что все виноваты. Может быть, все это было правильно. Может, попросту не было другого способа добиться, чтобы хоть кто-нибудь работал. Может, действительно проходили сложный этап во враждебном окружении, а враждебное окружение — такая вещь, что надо изо всех сил давить изнутри, дабы поддерживать давление на границы и сохранять форму, так объяснял один физик, впоследствии сам ставший элементом этого давления, но выпущенный по письму коллег (после чего его место колодника заняли десятеро). Но устанавливать тут справедливость не требовалось — и, однако, все его попытки объяснить эту нехитрую правду оказывались тщетны. Аля вся светилась, рассказывая о вселении Лени на Чистые пруды. Она не могла быть неправа, она, такая хорошая, — но чем она была лучше, тем острей и больней чувствовал Борис ее уязвимость; почему-то ясно было, что она первая стоит под ударом, она, со всей своей туристической, французской советскостью. И сама Аля что-то такое чувствовала, она все чувствовала.