Аля говорила: там нельзя по улице пройти, все пристают. И даже когда она пожаловалась однажды ажану — за мной идет маньяк! — тот сказал: мадемуазель, хорошо понимаю этого маньяка. Ты не представляешь, говорила она, здесь совсем иное здесь я могу пройти по бульвару в короткой юбке, и никто не смажет меня грязным взглядом. Проще всего было промолчать, и Боря промолчал. А между тем надо, конечно, было ответить: моя милая, здесь на тебя не смотрят только потому, что им не до тебя, они придавлены. Там к услугам любого апаша белая булка и бутылка дешевого красного, и поневоле они от безделья возбуждаются на любую красотку, проходящую мимо. А здесь кому какое дело до тебя? Сам я, сказал бы он, в двадцатые годы, которые все чаще называют теперь проклятыми, доходил до такого голода, такой усталости, что мне в двадцать три года было совершенно не до любви…
Но он молчал, а Аля заливалась: ты знаешь… нет, ты не знаешь. Ты просто не можешь понять. Для вас Родина — норма, но тот, кто был долго ее лишен… Это хуже, чем человек без тени. Я всегда знала, что я там никто, и никакие мои успехи, никакие публикации не могли меня сделать своей. Ты не замечаешь своего счастья, как воздуха, которым дышишь, а вот астматик знает, что такое воздух. Мы все там были астматики. Когда я въезжала в страну, когда я увидела первых людей на границе, услышала русскую речь в Негорелом… И таможня — какое светлое здание! И мне принесли свежее белье в поезд… И первый раз на Красной площади… Я же помнила ее, по детству, но она была совсем не такая. И Арбат: мне вообще показалось, что это другая улица! Ведь она вся была исхожена, я знала каждый дом, но преобразилось все… Она захлебывалась от счастья, когда они пошли на «Турандот»: ты знаешь, ведь я видела Вахтангова! Он один раз у нас был. Уже больной, весь желтый. Ты знаешь, что он не мог быть на премьере? Он умер, когда мы уехали. И в антракте к нему прибежал Станиславский: победа, победа! А он умер через три дня… И как ее восхищали разговоры в театре: ты слышишь, хватала она его за руку, слышишь? Ведь они говорят о спектакле как критики, а кто они? — наверное, ткачихи! Когда я там рисовала, писала — я не знала, зачем все это. Я думала, вообще теперь все в упадке и никому никогда не будет нужно. А здесь — разве ты не видишь?! И он нехотя соглашался, да и что тут было возразить? Да, искусство, да, ткачихи; правда, не ткачихи поднимаются до искусства, а искусство падает до ткачих, но это, наверное, говорит во мне снобизм, и не мне судить…
Или эта история с шофером Леней. Леня и Леня, никто и внимания на него не обращал, хотя он был хороший парень, из тех деловитых, тихих и веселых, от чьего присутствия всем становится легче; и редакционная эмочка всегда была у него в порядке, поскольку начинал он на ЗИСе и знал до гайки, как машина устроена и почему ездит; и сам он был бодр и безотказен. Бывают такие люди, ровные и чистые. Никто и представить не мог, что у Лени проблемы, — но Аля как-то разговорилась с ним: ее отправили на вокзал встречать дружественного журналиста, француза, призванного проехать по следам Андре Жида и написать, где он наврал.
Долго ли было ехать от Страстного до Тверской заставы? И однако за это время Аля успела вызнать, что Леня с женой и новорожденной дочкой живет в бараке, что им обещали комнату, но в последний момент туда вселился какой-то — Леня толком и не знал, кто; а дочка у него все время хворала, кричала, соседи возмущались. И Аля ничего ему не обещала, но, размахивая удостоверением, пошла выяснять — и добилась-таки справедливости: оказалось, что комнату на Чистых прудах перехватил ловчила из бывшего Торгсина, ныне гастронома номер два. Она добилась и того, что ловчила был уволен, ибо воспользовался положением, а Леня триумфально въехал в положенное ему жилье и с тех пор подкладывал Але на стол то кулек конфет, то цветы. И не было никакой возможности объяснить ей, что это вторжение в Ленину судьбу — благотворительность ненужная, даже опасная: добьешься справедливости в одном частном случае, а головы полетят на нескольких этажах сразу. Аля никак не могла понять простой вещи: в одном случае из десяти — да, удавалось исправить ошибку, защитить бесправного, наказать взяточника; но взяточника уничтожали, ловчилу размазывали, а еще десятерых невиновных, просто стоявших рядом, исключали отовсюду за попустительство. Важно было не благодеяние, а предлог.