Однажды он включил радио, которое вообще-то слушал редко. Но ему нужно было знать, что происходит, хотя он и меньше верил в слово устное, нежели в прочитанное глазами. Итак, он включил радио и услышал в полном смысле нечеловеческую музыку. Когда так говорили про Бетховена, это было ерундой. Бетховен был как раз совсем, слишком человеческий. Теперь Крастышевский слышал то, что сейчас будет, и даже то, что от всего этого останется.
Надо заметить — прежде чем перейти к слушанию нечеловеческого, — что Крастышевский вообще не доверял музыке. «Чего хочет от меня эта музыка?» Она никогда не говорит, и под ее влиянием одинаково легко пойти в атаку и убежать, спасая свою ничтожную, драгоценную жизнь. Один слышит «Крейцерову сонату» и думает про ливень стеной, а другой — про половое чувство. От этих ненадежных искусств нельзя ждать конкретного результата, несмотря на всю внешнюю эффектность. Но тут он услышал строгое, точное сообщение, зашифрованное в рыцарском танце из нового балета, балета, где, как сообщалось, судьба веронских любовников будет не такой, как у Шекспира, а лучше. Впрочем, до постановки еще долго, Уланова только репетирует, а пока вот вам, почтенные слушатели — и в уши ему ударило: спасения нет. Что бы Крастышевский ни сделал, бездна подползала сама, и остановить ее не было способа. Это был танец заслуженной казни, столь отчетливый, что его можно было записать словами, — и он кинулся это делать, благо эта музыка звучала в нем теперь дни и ночи. Сначала слова были не те, случайные, но приходящие не случайно: они задавали сумрачный колорит как бы готического леса. Ночь — да — ночь — да — ночь — сосна осина пальма ель сосна осиииина! Ночь туда сюда туда сюда туда сюда отсюда! вон отсюда вон прошу тебя прошу тебя молю тебя! После чего в невыносимом верхнем регистре, после внезапной барабанной отбивки (как тьфу) — крик мольба косьба судьба, гульба пальба труба — нет! Да!
Но ведь это все еще и повторялось. Вот тебе — туда тебе — сюда тебе — с размаху, маху, аху, плаху, даааааа — летит туда, куда, туда, куда не надо, куда не надо, да, туда, куда из ада, — и далее, на невообразимых качелях, взлетало значительно выше, чем он мог предположить. Глупы попытки передавать музыку звукоподражаниями, все эти «Сирены», толкотня односложных выдуманных слов, перетекание цветовых эпитетов. Бред, гроб. Верно одно — заделывание пустот первыми приходящими словами, они и есть вернейшие: гроб стоит, где стол был яств, где стол был яств, стоит он! Летит туда, куда лететь тебе не надо! Ночь труба гульба иди туда куда не хочешь! Труп идет туда куда живой ходить не может! Идет туда, идет сюда! (Хряск!) И поверх всего этого бессмысленное — молю тебя! молю тебя! (фоном чего было: ха-ха-ха-ха).
Бог, смотри сюда, иди сюда, лови момент, да! Хватай его, хватай меня, бросай туда, да! Жги, топи, топчи, суди, ломай через колено! Больше ничего, лови, лови, губи, не медли! Стон, труба, еда, беда, душа, толпа, могила! Слон, хомяк, жираф, блоха, вольер, расплата, яма! Безум-ный пе-речень ве-щей — раз, два! Вот оно так!
И это повторялось. Это не оставляло сомнений, вбивая в мозг:
— Раз, два! Жри, жги! Ешь, бей! Режь нас! (Раскачка.) Ночь, весна, распад, расцвет, разлом, разбой, засада! Смерть, любовь, рассвет, закат, вода, труха, гниенье! Желудок тьмы, толпа червей. Ну если так, тогда скорей тогда, скорей тогда, скорей тогда! — и почему-то при этом ему представлялась весенняя вода, черная земля и зеленые, змеиные по ней потоки. Потоки сносили все.
Бронза солнце золото вода трава руина! Тело дело молодо старо неизлечимо! Иди сюда, иди сюда! — и толпы, толпы виделись ему, текущие по склонам, сливающиеся в братский ров. Из зубов выдирали золото, дивный закат золотил скаты. Под конец разверзалось четырехсложное Сар-да-на-пал! — и все гасло, только вспыхивало почему-то в мозгу одиннадцать и четырнадцать, а потом вдруг двадцать три, и тогда исчезало уже все.
Сочинить такое было нельзя — только услышать.