А именно в тридцать девятом он впервые получил доказательства, что его читают. Начались, как это называлось, подвижки. Полетел Литвинов, уцелевший, но смещенный с должности; на смену ему пришел человек тупой и во всех отношениях гнусный. А 23 августа случилось, случилось, и Крастышевский впервые за двадцать лет — что там! впервые в жизни! — по-настоящему напился, один, сам. Ибо Бог явил ему один из своих главных законов: бойся своих желаний, они осуществляются. Или, как говорил Сенека в нравственных письмах, — текст, который был у Крастышевского любимейшим, — смело проси Бога: ничего чужого ты у него не просишь.
Заключен был союз с единственной истинно, неприкрыто дьявольской силой; заключен был блок с беспросветной чернотой. Войны не предполагалось и быть не могло; вместо ужасного конца был ужас без конца. Крастышевский с омерзением смотрел на свои схемы. Не будь он так устойчив к любому воздействию, он принялся бы биться головой о стену. Он подумал о самоубийстве. Самоубийство было, конечно, невыносимым моветоном, но нельзя ли было составить такую надпись, которая подействовала бы на него самого? Нельзя ли было, по гимназической мечте, обратиться к себе самому на родном для себя языке? Дома никогда не говорили по-польски, но польский был всосан с молоком матери; вероятно, подсознательно Крастышевский его знал. Он стал лихорадочно вспоминать, как будет по-польски «умри», «умри сейчас же», «умри немедленно». Skonać? natychmiast? prędko? Но надо было все это донести до подсознания, иначе оно не отреагирует; когда-то он был знаком с фрейдистом, человеком толстым, с виду ленивым, но соображавшим стремительно; фрейдист-то и объяснил ему, что на команды отзывается только подсознание, а потому, командуя «Смирно» или «Правое плечо вперед», мы добиваемся, как правило, непредсказуемого результата. Идти-то они идут, но кто поручится, в какой момент им это надоест?
И ужаснее всего было то, что на следующий день должен был приехать Леня — и забрать совершенно уже готовый новый отчет. Крастышевский думал его уничтожить, но как, как загубить труд пяти месяцев, в котором снова с маниакальным упорством зашифровано «мир, мир во всем мире, иначе смерть тебе»?! И он заносил уже и руку, и спичку над драгоценными листками, но всякий раз отдергивался и продолжал биться в стену. Со стороны, должно быть, выглядело всё довольно комично.
Утром явился Леня, как всегда, чистый и ясный, и машина его сияла, и сам он был доброжелателен; Крастышевский ненавидел доброжелательных людей, но об этого разбивалась любая ненависть. Крастышевский вынес листки и, против обыкновения, решил с Леней заговорить.
— Ну что, Леня, — спросил он, — как жизнь молодая?
— Да живем, — ответил Леня. — Живем, хлеб жуем.
— Слыхали вы, мы с фашистами договорились?
— Слыхал, — ответил Леня, но распространяться не стал.
— Ну, и как же мы будем теперь?
— Да что же, — сказал Леня, — им наверху виднее. Курочка в гнезде, яичко в…
Крастышевский не знал этой поговорки, она ему понравилась. Было в ней что-то от самой души русского народа, всегда безразличной к будущему и насмехающейся над самой возможностью его предсказания.
— Ну а сами вы как? — спросил Крастышевский. Он заметил вдруг, что ничего не знает про Леню, а ведь интересно. Всю правду жизни мы узнаем от посредников, они-то и живут, а остальные — вожди, творцы, производители каких-ни-будь дросселей, поглощенные своими делами.
— Да неплохо, — сказал Леня. — Вот комнату дали.
Комнату ему дали уже два года как, но с тех пор ничего не давали, а потому это оставалось для него серьезным событием.
— А дети есть? — заботливо спросил Крастышевский.
— Дочка. Два года.
— А, ну прекрасно. Ну вот, возьмите. Извините, что задержал. Кстати, Леня! Мне может иногда понадобиться машина — ну, мало ли… У вас там в квартире телефона нет?
— Есть, — сказал Леня и с готовностью продиктовал номер. Крастышевский его запомнил — память была абсолютная — и поплелся к себе на пятый этаж.
Как ни странно, Леня утешил его, как куфельный мужик Герасим утешал Ивана Ильича. От Лени исходил покой, все у него было благополучно. Как знать, подумал Крастышевский. Может быть, и вправду так лучше. Лене не нужна война, у него дочка, ему нужен мир любой ценой. Все лучше войны, и если для сохранения Лени и его дочки нужно иногда поцеловаться с дьяволом, то почему бы и нет. С этими мыслями и продолжал обычные свои труды, статьи по театроведению и наброски к общей теории стиля, которую когда-нибудь можно же будет обнародовать; исправить нравы он давно не надеялся, ибо изучить физиологию и привычки всех читателей было невозможно, а потому каждый среагировал бы на проповедь «Веди себя прилично» глубоко личным и не всегда приличным способом, — однако можно было косвенно, аккуратно, чтобы считали только профессионалы, набросать навыки управления хотя бы базовыми инстинктами…