Это случилось в аккурат на рубеже тысячелетий, и мне привиделся в аварии знак свыше.
– Лучший дневник, – успокаивал я себя, – память, причем дырявая и без костылей. Такой она работает как решето. Чем крупнее ячея, тем лучше. В ней застревают только большие камни: лапидарные мысли, удачные шутки, непрощенные обиды и счастливые остроты. Если что-то забыл, значит, оно не заслужило того, чтобы его запомнить.
Великие мастера памяти, Пруст и Набоков, создавали иллюзию сплошного прошлого. Но оно интересно и с дырками. Когда воспоминания покрывает туфом
Убедив себя, я распрощался с дневником навсегда, позволяя слабеющей памяти самой очищать себя от банального. Хорошо я помню только острое, смешное, непонятное. Опыт воспоминания – смесь большого и мелкого в загадочной пропорции. А все, что забыл, делает мое прошлое индивидуальным, как отпечаток пальца, и узорчатым, как кружева.
Так Лета и Мнемозина трудятся сообща. И если о первой мы забываем, то вторая напомнит.
На поминках рано или поздно наступает минута, когда начинают улыбаться, вспоминая смешное. По-моему, это лучшее, что может случиться с покойником. Но когда умер Бахчанян, в нью-йоркском ресторане “Самовар”, где с ним прощались друзья, гремел уже беззастенчивый хохот. Вдова раздала каждому по листочку с фразой из “Записной книжки” Вагрича, и мы по очереди делились завещанным. Мне достался
Но и обычная смерть дорога литературе, потому что помогает писателю справиться с самым трудным – с финалом. Можно, конечно, как это было в старом семейном романе, поженить героев. Счастливому концу не задают вопросов, ибо читатель согласен считать, что и без них все ясно. Именно так Черчилль завершил книгу “Мои ранние годы”, принесшую ему первую славу.
Свадьба – отправная точка пути, который ведет вниз, вверх или на плато, но эта символическая кульминация не способна длиться. И слава богу, так как, помнится, свадьба – дело нервное и рискованное.
Зато смерть с точки зрения словесности лишена композиционных недостатков. После нее может случиться только эпилог. Но он, размещаясь за пределами сюжета, обычно оказывается лишним, как постскриптум на могильном памятнике, и не лезет ни в какие ворота.
В гробу, однако, сказал Бахтин, всегда лежат другие. И чтобы они стали своими, нужно совместить литературную смерть с настоящей. На моей памяти таких было две.
На долю русской Америки приходятся годовщины не рождения, а смерти ее любимых авторов. Это и понятно: рождались они в отчизне своего языка и гурьбой, а умирали в стране чужого и поодиночке. Поэтому в разгар зимы, 28 января, в том же “Само- варе” вспоминают Бродского, а в конце лета, 24 августа, в армянском углу еврейского кладбища Куинса выпивают, не чокаясь, у памятника Довлатову.
Я познакомился с Сергеем, когда ему еще не было сорока, но уже тогда он любил поговорить о смерти, словно догадываясь, как скоро она придет. Со мной, впрочем, у него это не очень получалось. Мне-то было двадцать пять, и я искренне не понимал его тревогу. Я, конечно, слышал о смерти и даже думал о ней, когда был маленьким. По-моему, это самое главное открытие, которое делают дети: все умрут, даже бабушка. Но помнил об этом один Мандельштам: