Дядя-то, кажется, был, и благодаря этому дяде Тургенев, уж конечно нечаянно, навёл его на самую важную тему. Ведь о том, что делает жизнь с человеком и что сам человек делает с собственной жизнью, он сам размышлял непрестанно, настойчиво и как будто пока всё без твёрдого результата. Он тотчас от этого успокоился и начал приходить понемногу в себя. Почти не осталось неловкости, недоразумений, обид и подозрений о том, что здесь ловко морочат его невидимой старостью, ногами и внезапным слугой. Только тургеневская манера выражаться приподнято и картинно несколько раздражала, правильнее сказать, должно быть, дразнила, на что-то провоцировала его, и в нём благодаря этому возникало то нечастое мимолётное прекрасное настроение, когда свободно дышится, живётся легко, когда в голове нипочём появляются смелые мысли и удачные, правильные слова сами срываются с беззаботного языка.
Он весь выпрямился в своём удобном присадистом кресле и, крепко сжав в руке забытую чашку, быстро и ясно ответил:
— Это власть его развратила, безграничная власть над людьми. Никто не выдерживает её искушения, вы мне поверьте. Сделайте человека, особенно русского, хоть кассиром на станции железной дороги, ох как он покажет себя! Дайте ему хоть самую крохотную властишку над другим, но, главное, подобным ему, он немедленно превратится в тирана. Власть даёт ощущение превосходства над остальными, у кого власти нет, и это ощущение фальшивого превосходства порождает любые и самые мерзостные пороки. Вы, верно, когда-то дали ему такую вот власть над собой, а потом внезапно отняли её у него, и он не смирился, не смог с ней расстаться, не сумел вовремя остановить, ограничить себя, как многие безнравственные люди его поколения, не понимая, что они не лучше других, а, может быть, во сто крат хуже, вот в чём вся беда!
Тургенев слушал внимательно, но как-то весело, точно вся эта ужасная драма духовного обмирания, даже внутренней гибели, если построже судить, нашего русского обычно-хорошего человека, к тому же близкого ему по родству, когда-то чрезвычайно близкого ему и по духу, вовсе не касалась лично его, а была ему исключительно посторонней и увлекала только вот этой возможностью искусно вышить её своими удачно подобранными словами.
Он, разумеется, знал эту неодолимую увлечённость художника. Он сам всегда увлекался и верил в магию слова. И увлечённость Тургенева тоже влекла его за собой, вызывая слова, другие, но тоже удачные, и представлялась какой-то чрезмерной, опасной и в чём-то даже безнравственной, и только тургеневские глаза, пронзительные, глубокие, грустные, мешали ему окончательно увериться в этом.
Всё это так занимало его, что о себе он больше не думал, не заботился о своём поведении, не проверял, так ли держится, хорошо ли сидит, и это его поведение, жесты, выражение глаз и лица, стало привычным, естественным, непринуждённым. Весь погрузившись в эту историю духовного омертвения, он напряжённо следил за каждым словом, за каждой интонацией своего собеседника, точно окаменев.
Теперь голос Тургенева зазвучал чётко и плавно, точно ручей полился:
— Может быть, вы и правы, и это именно я во всём виноват. Я действительно предоставил ему самую безграничную, самую бесконтрольную власть. Это сделалось, надо сказать, неумышленно. Обстоятельства так повернулись. Надо вам знать, что имение матушки мы поделили поровну с братом. Брат же мой, не имея посторонних занятий, с той поры поселился в деревне, сам вёл всё хозяйство и вот через двадцать пять лет, нет, через двадцать семь, если уж стараться быть точным, имеет миллионное состояние, скорей даже больше, чем миллион, я точно не знаю, а у меня с детства, видите ли, душа не лежала к хозяйству, я в нём не понимаю почти ничего и даже не помышлял ради него оставить литературу. Стало быть, нужен был управляющий, и я, достаточно убедившись, что все они непременные и ненасытные воры, упросил этого самого дядю, честнейшего человека, принять на себя эту неблагодарную и труднейшую должность. Пусть, думал я, эти так называемые доходы лучше достаются ему. Так между нами и шло. Дядя распоряжался по-родственному, то есть заботился о себе, как хотел, а мне каждая десятина земли приносила не больше рубля, но эта смехотворная сумма меня не смущала: литература приносила мне постоянно изрядный доход.
Он вставил беззлобно, как факт:
— Одно имя Тургенева может обогатить любого издателя, и вам, поговаривают, до пятисот рублей предлагают с листа.
Тургенев уточнил благодушно, словно речь зашла о каком-нибудь пустяке:
— Четыреста пятьдесят. Мне этого было довольно, и я утешал себя тем, что почти не ем крестьянского хлеба. Так бы и шло, но дядя с годами входил, как говорится, во вкус, аппетит у него разгулялся, как всегда бывает во время еды, и наконец вместо пяти я получил доходу две тысячи, с десятины копеек по сорок, а дядя ещё просрочил ничтожный взнос в опекунский совет, и, таким образом, имение попало в опеку.