— Боюсь, что это теперь невозможно...
Он принял эти отчаянные слова как понятную слабость, как минутную разочарованность, как на время, да, только на время утраченную веру в себя. Подобное состояние было противно, ненавистно ему. Он жизнь себе представлял как непрерывное, неукротимое творчество, и никогда в нём не иссякала эта энергия, и если он не всегда мог приняться за новый роман, то вовсе не потому, что у него не было для романа сильной идеи, э нет, десятки, сотни идей постоянно кружились в его голове, и при крайней нужде для романа подошла бы любая, но все они казались ему мелковаты и потому не подходили ему, и он упрямо искал ту единственную идею, в которой мог бы выразиться весь, решительно весь, без остатка. Вот этой идеи всё ещё и не было у него, и он терзал себя этим, потому что не знал, как скоро выживет кровью и мукой такую идею, а времени на это почти совсем не оставалось ему, самые крохи, разве что месяц ещё, и он просто поверить не мог, чтобы у Тургенева, которого до сих пор так великодушно щадила судьба, не имелось подобной идеи.
Он воскликнул, взмахнув чашкой, плеснув кофе, не замечая чёрненьких капель, падавших на ковёр:
— Нет, это невозможно, то есть то, что вы считаете сейчас невозможным! Надобно только приняться за дело, а там...
Всё такой же печальный, Тургенев перебил негромко его:
— Да вы поставьте её, Фёдор Михайлыч.
От неожиданности, сбитый с толку, он пристально посмотрел на него и, помедлив, переспросил:
— Поставить? Куда?
Тургенев повёл большой белой рукой:
— Вот, поставьте на стол, Франсуа приберёт.
Озадаченный, спервоначалу задумавшийся о том, кто такой Франсуа, он понял не сразу, сконфузился, как-то боком поднялся и тут же возненавидел себя, неуклюже водворяя бездарную чашку на стол, неприязненно бормоча:
— Ах, это да, и конечно...
Оглядев его продолжительным, изучающим взглядом, закусив было губы, Тургенев вдруг уверенно предложил:
-Давайте-ка, Фёдор Михайлыч, поговорим о другом, зачем же всё обо мне, малоинтересная тема. Так хорошо, так славно выходит по-русски. Устал я здесь от их птичьего языка.
Он машинально тёр ладонью ладонь, размышляя, отчего он сконфузился, точно кисейная барышня, соглашаясь:
— Что ж, в самом деле, давайте поговорим о другом... Так о чём же?..
Тургенев каким-то особенно изящным жестом смял небрежно салфетку, тронул два раза губы и бросил на стол, продолжая негромко, но выказав интерес:
— Вы давно из России?
Продолжая неловко стоять, вдруг ощутив, что Тургенев с ним зачем-то и во что-то играет, так круто и без предлога переменив разговор, так изучающе поглядев на него, он стал медленно объяснять, согнув шею, точно оправдываясь:
— Четыре месяца скоро...
Тургенев взглянул выразительно и почему-то до невероятности удивился:
— Уже так давно?
Этот внезапный, неопределённый вопрос, вспугнув его тайным смыслом своим, заставив поспешно искать, в чём тут крылась пружина, больно ударил по натянутым нервам. Нервы болезненно задрожали, мысли, спеша, хаотически путались. Ещё сосредоточенные на прежнем, они летели в том направлении, отыскивая, почему же работа Тургенева, на его памяти выпускавшего книгу за книгой, вдруг сделалась невозможной, растерянно думая тут же, что всё это вдруг сошлось неспроста, он так углубился и в эти причины, и в этот тревожный вопрос, что прямой смысл тургеневских слов лишь слегка задевал растревоженное сознание, и он отвечал на них почти машинально, не успевая обдумать, а дрожавшие нервы, в свою очередь, пугали его, что он говорит невпопад, он сжался весь, как пружина, хмуря брови, ещё круче сгибая отяжелевшую шею, и всё пытался поскорее перескочить на новую тему, бог с ним, в конце-то концов, отчего Тургенев не намерен писать, но говорил отрывисто и слишком спеша:
— Это жена у меня, молодая, нигде не была. Хотелось ей всё, именно всё показать, так мы в Дрездене зажились.
Глядя как-то мимо него, Тургенев опять удивился, но словно бы с радостью, как бывает, когда один другого на чём-то поймал:
— Вы женаты?
Этот скользящий и потому загадочный взгляд ещё больше сбивал его с толку, а радостный тон казался ненатуральным, наигранным, и он не отыскал ничего резоннее предположения, что старый холостяк исподтишка смеётся над ним, тоже немолодым человеком, (хотя какая же это старость — сорок шесть лет), женившимся вдруг на девчонке, не сообразив впопыхах, что Тургеневу ничего не известно о возрасте Ани[20], что «молодая» может означать и «недавняя», но самая мысль об этой милой девчонке вызвала робкую радость, и он, набычась совсем, улыбнулся несмело и почти сердито сказал:
— Свадьба была в феврале, и уже, наверно, будет ребёнок, тоже, может быть, в феврале, я думаю, мальчик, очень хочу.
Блестя оживлённо глазами, вспушив мягкие волосы правой рукой, Тургенев откликнулся чистосердечно и весело:
— От души поздравляю, это настоящее счастье, только остерегаю: не будите кота неудачливости, ведь этот кот, даже ежели спит, одним глазком всё-таки смотрит, вдруг да девочка, прежде времени лучше не строить предположений.