Умные тургеневские глаза по-прежнему голубели юношески свежо и светло, и сочно улыбались светло-вишнёвые губы, и слишком высокий немужской голосок звучал добродушно, артистично, легко, но в самой этой непостижимой настойчивости, с какой Тургенев, нисколько не меняясь в лице, продолжал эту печальную тему, в самом обилии выразительных, хорошо закруглённых речей, в самой неожиданности плавных, внутренне подготовленных переходов от одной мысли к другой Фёдор Михайлович неопределённо улавливал то ли искренний страх надвигавшейся смерти, скрытый, сдавленный, но неотвязный, всегда противный ему, то ли непристойную игру в этот страх.
Не зная, то ли остаться, то ли уйти, он сумрачно обронил:
— Надо непрерывно, неотвязно, неизлечимо болеть, чтобы не бояться призрака смерти.
Один миг пронзительно взглянув ему прямо в глаза, Тургенев вдруг спохватился, выпустил бороду и широко повёл в сторону невысокого мягкого кресла:
— Смерти я не очень боюсь, но разговор этот, вы правы, лучше оставить. Садитесь, располагайтесь, да не хотите ли со мной, поздний завтрак по-здешнему, а по-нашему ранний обед, я сейчас позвоню?
Он сел торопливо и боком и тотчас почувствовал голод, но в присутствии этого неприятного человека, слов и мыслей которого не удавалось предугадать, от своих невольных и слишком видимых колкостей и его ненужных, словно бы генеральских объятий он был крайне недоволен собой, будто совершил умышленно нехороший поступок, тогда как ничего дурного не умышлял и в своём поведении обнаружить не мог, деньги принёс, что ж тут такого, напомнил, что болен, вот этого не надо было бы говорить, хотя это была чистая правда и об этом знал весь белый свет.
Да вот ещё, он как-то неудобно сидел, тихонько, словно украдкой, двигался в кресле и говорил сухим срывавшимся голосом, который раздражал его, невыносимо не нравясь ему самому:
— Благодарю вас, я есть не хочу, простите, что помешал.
Ещё раз пронзительно взглянув на него и тут же отводя этот обжигающий взгляд, Тургенев прежним изящным округлым движением набросил на ноги плед, заложил под бороду угол салфетки и, беря вилку и нож, невозмутимо сказал:
— Вы нисколько не помешали, Фёдор Михайлыч, это я бросился к вам с этими вздорами и наговорил чепухи, не спросив наперёд, как ваши дела, а ведь, помнится, внезапное закрытие ваших журналов, одного за другим, поставило вас в очень трудное положение.
Он совсем уж не ожидал, что такой далёкий, такой неприступный Тургенев так сразу и точно вспомнит об этом, и на душе его вдруг потеплело, так мало участия доставалось ему в его беспокойной, неустроенной жизни. Он был готов чистосердечно поведать о своей безысходности, душившей, хоть и не задушившей его, теперь непоколебимо уверенный в том, что, в отличие от петербургских мимолётных приятелей, признававших его только в счастливые дни побед и удач, этот искусный, этот изощрённый психолог сумеет понять весь трагизм его грозных и запутанных обстоятельств, и с благодарностью взглянул на него, открыв рот, начиная почти говорить.
Тургенев, показывая всем своим видом, что ему не могли помешать, с аккуратной неторопливостью вложил в едва приоткрытый щёлочкой рот крохотный кусочек котлетки, словно деликатно спрятал его, и принялся невозмутимо жевать, слегка выпячивая плотно сжатые губы.
Эта невозмутимая аккуратность перекосила, испортила, испоганила всё. Вместо самой задушевной, самой искренней откровенности в нём вспыхнула оскорблённая гордость, оскорблённая именно этой сомнительной, едва ли не мнимой сердечностью и едва ли не явным, не нарочитым равнодушием барственно милого собеседника, и желание созорничать, пустить пыль в глаза, одурачить разом отбило его добрые чувства, он выхватил и небрежно раскрыл кошелёк:
— Это справедливо, я даже удивляюсь, как это вы в курсе дела, прежде я проиграл, а теперь воротил, и, как изволите видеть, с пребольшим барышом. Деньги у меня нынче есть и будут ещё, может быть, даже и сколько угодно, я попал на счастливые номера.
Перестав на минуту жевать, проведя изнутри языком по щеке, Тургенев добродушно сказал:
— Экая благодать, сразу видно, что дяди нет.
От неожиданности продолжая держать открытый кошелёк на коленях, он озадаченно переспросил:
— Какого дяди?
Тургенев судорожно сглотнул, закашлял и засмеялся:
— Обыкновенного, моего. Представьте, меня вот собственный дядя довёл почти до сумы.
Принимая всё это за новую шутку, он демонстративно огляделся по сторонам.
Перехватив его иронический взгляд, Тургенев тотчас ответил сквозь смех:
— Вы этак-то не смотрите, это все пустяки.
Он собрался было спросить, что же, по его мнению, не пустяки и что же тогда почтеннейший Иван Сергеевич называет сумой, но в этот момент, как-то внезапно, словно для того, чтобы его перебить, словно всё это было заранее оговорено между ними, дверь отворилась без стука и довольно высокий слуга, в синем фраке с золочёными пуговицами, в белых перчатках и даже в белых чулках, внёс на эмалевом круглом подносике белую чашечку с дымящимся кофе и с холодным достоинством, молча медленно опустил этот кофе на стол.