— Тут уж что-то особенное, роковое у нас! Многие поэты и романисты Европы являются перед судом нашей критики в каком-то двусмысленном свете. Не говорю даже о Шиллере, но Бальзак, Виктор Гюго, Фредерик Сулье[55], о них наша критика чрезвычайно свысока отзывалась. Перед ними отчасти был виноват и Белинский, они не приходились под мерку его строгой критики, уж слишком реальной для них. Даже Диккенс не пользовался должным вниманием. Удивляться тут, разумеется, не об чём, я не о том. У нас критика по вдохновению, даже и нынче, какой журнал ни раскрой. Прочёл несколько книг, а давай-ка стану писать в отделение критики. Бессодержательности так много во всём, ты, может, заметила, так это всё по этой причине. Возьми хоть Гюго, это лирик с характером ангельским, с христианским младенческим направлением, с ним в этом никто не сравнится, ни Шиллер, ни лирик Шекспир, которого сонеты я читал по-французски, ни Байрон, ни Пушкин, да, да, я и Пушкина ставлю сюда, понимаешь? Один только Гомер с такой же непоколебимой уверенностью в призвании, с младенческим верованием в бога поэзии похож в направлении источника поэзии на Виктора Гюго, однако в одном направлении, разумеется, ты это заметь, а не в мысли, которая дана ему природой и которую он выражал, я об этом не говорю, «Отверженные»? Какая замечательная, какая великая вещь! В этом романе великий гражданин и великий поэт выказал столько таланта, выразил основную мысль своей поэзии в такой художественной полноте, что его произведение облетело весь свет, его все прочли, и чарующее впечатление романа было полное и всеобщее, это тоже заметь. Его мысль — это основная мысль всего искусства нашего века, и этой мысли Виктор Гюго как художник был провозвестником чуть ли не первым. Это мысль христианская и высоконравственная, её формула: восстановление погибшего человека, гнетом обстоятельств застоя веков и общественных предрассудков несправедливо задавленного. Эта мысль — оправдание униженных и всеми отвергнутых парий. Разумеется, эта идея изобретена не одним только Виктором Гюго. Даже напротив того. По моему убеждению, эта идея есть неотъемлемая принадлежность и, может быть, историческая необходимость нашего века. Но Виктор Гюго, спору нет, сильнейший талант, и в этом смысле идея принадлежит ему одному. Даже его огромные недостатки повторились чуть ли не у всех других романистов. Как же всё это не прочитать и думать, что ты на уровне века? Да тебе откроется там целый мир! Ты большие чувства переживёшь, какими жили они, ты откроешь и усвоишь себе огромные мысли, даже идеи всего человечества! От твоей скуки не останется и следа, ты только поверь! И никогда её больше не будет, Аня, голубчик, поверь, никогда, никогда!
Эта мысль воспламенила его самого, словно всё это предстояло проделать ему самому, да и давно не читал он так много, как бы хотел, так что и завидовал ей, и воскликнул в каком-то экстазе:
— Ах, Анечка, друг мой, сколько хорошего может быть у тебя впереди!
Он улыбнулся такой хорошей, такой светлой улыбкой, глаза его так и сияли, он обнял её, нагнулся к самому уху и умоляюще тихо сказал:
— И я тебе, может быть, стану понятней, чем нынче, ты над этим подумай, подумай, а, подумаешь, да?
Что-то она уловила в его умоляющем шёпоте, может быть, даже тоску одиночества, которая пожирала его, и она поспешила спросить, с состраданием женщины взглянув на него:
— Ты мне поможешь, да?
Вместо ответа он покрыл её поцелуями, потом, задыхаясь, почти захлёбываясь словами, сказал:
— Если уж начинать, так сейчас, непременно сейчас, откладывать это нельзя, ты так и знай! Собирайся, пойдём! Библиотеки здесь есть, очень мало читают, однако библиотеки-то есть. Мы тебе книг наберём. Начнёшь с Бальзака или с Гюго, не пожалеешь, ты мне поверь.
Она придержала его за рукав:
— Но, милый Федя, ты ещё не здоров.
Он бодро вскочил, ради этого готовый на всё, даже упасть на улице в новом припадке.
— Нет, нет, полно тебе, почти уж здоров, голова немного кружится, но это же всё пустяки! Идём же, идём!
Но едва они вышли из дома, тяжёлая тягучая тугая жара при нахмуренном пасмурном небе, эта сущая казнь для него, так и ударила по возбуждённым до крайности нервам. На висках тотчас выступил и повис крупными каплями пот, подмышки противно намокли, тело размякло, вялые ноги отказывались идти, в душе поднималось новое раздражение, и уже Аня казалась перед ним виновата, особенно же было неприятно идти оттого, что она никак не могла попасть в ногу с ним, так что он боялся заорать на неё. На самом деле он знал преотлично, что она перед ним не виновата ни в чём и что это к нему понемногу возвращалась болезнь, лучше бы дома было сидеть, и он пытался отвлекать себя от её неровной походки, мешавшей ему, сам прилаживал ногу свою, и заговорил о Бальзаке, и только замедленная речь выдавала его и глаза напряжённо уставились перед собой: