Эти припоминания восстановили ход его мыслей. Он был поражён, как этот замысел богат был возможностями именно из этой странной истории прошлого увидеть главнейшую мысль настоящего, вот именно ту, математически ли зависит дух наш от состояния общества, как Виссарион-то Григорьевич вскрикивал против него, или тут никакой математики нет и дух-то сильней всех этих соблазнов звёзд и карьер. Ведь вот вам молодой, полный сил человек, от общества с детства насильственно и целиком отделённый каменной, в прямом даже смысле, стеной, а дух-то и жив, развивается сам из себя, вот если бы это-то знать, фантастический случай, должно было быть, непременно, иначе нельзя, если нравственный-то закон извечно заложен нам в душу, только бы вот самому бы взглянуть, одним хоть глазком, убедиться, иначе нельзя и писать. С офицером-то что, офицер, по Виссариона Григорьевича теории, сшит, воспитан средой, изломан до чрезвычайности, честолюбец и карьерист, бредит переворотом и мятежом, лишь бы вот самому-то подняться наверх, да уж и показать там себя, по этой идее зарежет хоть сто человек, а уж предать-то, так любого предаст, святого-то нет ничего, оттого, может быть, так ужасно и тянет наверх. А тот душой чист, однако совсем, совсем идиот, нет, постой, для кого идиот, почему идиот?
Э, всё это потом и потом, почему идиот, для кого идиот. Огромная мысль! Центральная мысль! Вот двух-то таких и столкнуть, одного-то младенца невинного, спасённого этой r невольной стеной, а другого-то из-за стены, с одной этой мыслью карьеры и только бы взобраться наверх, вот и посмотреть бы на них, кто из них в нравственной-то борьбе победит, это бы вот хорошо!
Впрочем, огромна-то самая мысль, а ведь надо же знать немного подробней о тех временах, чем это известно ему, книг надо бездну прочесть в один день, то есть к двадцатому сентября, больше-то времени нет, а какие тут книги, в этой Женеве, тут, считай, и нет ничего, им на книги-то почти наплевать, то есть кругом столько и столько выходит труда, что и глазом окинуть нельзя, а ему чёрным по белому и скорее в Москву, и алчные пальцы хватали листы за углы, и страницы поднимались в каком-то испуге, трепетали и с сухим шелестом падали вниз, а он тут же хватал кривые строчки глазами, страстно уверенный в том, что в этих дебрях уже таится страшно необходимый сюжет, в котором сама собой развилась бы эта его огромная мысль.
В самом деле, он с разбегу набежал на идею, которая была об одном чудаке. Чудак благодетельствовал всех, кого только мог, тогда как облагодетельствованные часто за что-то обвиняли его, так он у них прощенья просил.
Эта идея пробудила надежды и даже мечты. Вот, думал он, получится удивительно славный роман, замечательный, если всю правду сказать, роман об униженном человеке, который женился, ну, там пока неизвестно зачем, жена непременно ему изменяет и потом бросает его, может быть, даже делят между собою детей или что-то ещё, тут непременно эта наша обыкновенная грязь из амбиции, бесстыдство до крайности и до крайности унижение ближнего, лишь бы этим возвысить себя, а сами-то от этого падают в грязь, так что с амбицией и грязью ещё более гадкой возвратилась к нему, чуть ли не заставила лишённого ею же чести драться с кем-то за её оскорблённую честь, это уж именно до предела бесстыдства, это уж так, до забвения, а тот-то и дрался, то есть драться не стал, а прощает и не помнит вины перед ним, не понимает, осмеян, пока неизвестно за что, но тоже амбиция, всех нас грызёт эта остервенелая ржа, вот чтобы только не хуже, не хуже других, закружился, себя потерял, это именно наша черта, в нашем-то обществе каково устоять, это, пожалуй, Виссарион-то Григорьевич прав, это сила давления страшная, да не совсем же и прав, в том-то и дело-то всё: ради того и писать и писать, что душа жива и под этим страшным давлением, а там что-то ещё и ещё.
Что говорить, идея была хоть куда, бесконечно близкая сердцу, очень возможно бы было писать, но что-то неопределённое и таинственное чудилось в ней, рождая сомнения, даже робость какую-то, что идея-то так себе, может быть даже дрянь, и вовсе не стоит писать, да и кто по своему положенью герой, это ещё тоже, тоже вопрос, это ещё тоже надо узнать. Он вслух бормотал:
— Что только люди делают над собой! Ужасно помыслить. Лица человеческого... всё позабыто... во лжи, как во тьме...
И словно пудовая тяжесть давила на плечи, и тоже всё мучил и мучил вопрос, он-то зачем тут, посреди-то всего, ему-то как немыслимо надо слово сказать... послали бы лучше другого.
А там уже строки пошли вверх ногами, он заторопился, поморщился, перевернул записную тетрадь, и сквозь хаос выплеснулось на него со страницы два слова:
«Роман. Христианин».
Тут уж идея открывалась такая, от которой захватывало дух, а он и нашёл-то всего-навсего слово одно, не сладил совсем, та-то грязь давалась довольно легко, с разветвлением, в подробностях даже, а свет точно закрыт для него.