— Ничего, Аня, это же ничего, ты не бойся меня.
Он чувствовал себя странно, точно был сильно пьян. Всё тело точно распалось и всеми кусками клонилось к земле, а мёртвые губы растягивались в кривую усмешку, над кем и над чем?
Но он был упрям, понемногу, понемногу перебрался к столу и стал набивать папиросы, с чего у него начинался обыкновенно умственный труд, пусть неуклюжие пальцы мелко и часто дрожали, пусть просыпался мимо табак, ничего, он собирал сухие табачные крошки и, потирая пальцы, чтобы крошки отлипли, стряхивал обратно в коробку, сберегая табак.
После второй папиросы он сделался говорлив чрезвычайно, неудержимо, помимо воли своей, торопясь высказать свою прежнюю мысль, в которой больше не было ужаса, и он вновь остановился на ней каким-то хрупким, неустойчивым, всё веселеющим голосом:
— Как тут с ума не сойти, Женева препакостный город, грустно всё, мрачно тут, кайенская каторга лучше, и какие кругом самодовольные хвастунишки, всё у них, всякая тумба, даже навоз — верх изящества непременно, верх совершенства, ведь это же черта особенной глупости быть так довольным собой и своим, такой-то малости не понимают они, а мы с тобой всем в себе недовольны, стало быть, ужасно умны, есть, стало быть, с чего и сходить, им-то не с чего, а нам-то, нам-то, стало быть, как не сойти, когда погода непрестанно меняется, им-то плевать, а нам-то зачем же плевать?
Широко неуверенно улыбнулся и тотчас перескочил:
— Скучать-то и некогда нам, вот оно что, статью надобно в эти три дня одолеть, это уж непременно, я так давно себе положил, ты на меня не гляди, а там за роман, сквернее всего, что это должен быть ужасно хороший роман, это условие моё непременное, да, ты на меня не гляди, надобно в публике усиленное внимание возбудить, пока с чего сойти тоже есть у меня, поздно же будет, как здесь поживём, иначе нельзя, надо, чтобы Катков заплатил и чтобы отдельное издание тоже, в Париже теперь пыль и жара, во Флоренции хорошо.
Тут он остановился с мелькнувшим беспокойством в глазах, соображая мучительно, на кой чёрт здесь сдался Париж, с какой стати впутался тут Париж, для чего тут Париж, это уж так, а во Флоренции действительно хорошо, всегда хорошо, это же факт.
Что мысль обрывалась и прыгала, это нисколько не удивляло его, это тоже уж так, всегдашнее следствие, после припадка, понадобится дня два или три, может быть, даже четыре, может быть, пять, пока сознание прояснится и он вспомнит всё, что надо делать, и всю свою прежнюю жизнь, но по какой-то непонятной причине ждать он не мог даже день, вот почему, это ведь тоже вопрос, ждать-то нельзя, ждать-то нельзя, ага-га.
Что-то порвалось опять, он перестал вспоминать, по какой причине времени нет, куда торопиться ему, если вся жизнь впереди, один день чепуха, и подумал, что роман-то не будет хорош при таких вот забитых болезнью способностях, что за роман и приниматься нельзя и что это уж математика, Виссарион-то Григорьевич прав, впрочем, это кто же такой? Кажется, тот, с кем он был близко знаком, однако не здесь, не в Женеве, а где-то ещё, но разве он где-нибудь жил? Тут он отчего-то припомнил острог и весь засветился: у него появилась надежда, но надежда на что?
Он вдруг сказал:
— А я вот возьму да и брошусь в роман на ура, весь с головой, всё одним разом поставлю на карту, а там что будет, то будет, и не надо, и не надо понапрасну гадать!
Неожиданность перехода несколько поостудила его. Сама по себе эта неожиданность тоже не удивляла его, после приступа так оно и должно было быть, это уж такая болезнь, и непременно скоро пройдёт без следа, однако при этой болезни многие и слишком легко впадают в маразм, тоже математика, чёрт её задери, уж так он математику не любил, и вот по этой причине нельзя, никак невозможно позволить мыслям путаться в голове, даже и в этот самый первый момент, когда мысли путаться должны непрестанно, нельзя, да и только, надо усилия делать, изо всех сил, какие только остались, не отступать, ни одной нити на волю не выпускать, ловить за хвост всякий раз, ставить в ряд, во что бы то ни стало втискивать в один осмысленный ряд, главное, логика во всём должна быть, даже во вздохе, Париж ведь вставился тут неспроста, так что же Париж?
Фёдор Михайлович очень внимательно выбрал себе папиросу, которая казалась как будто потолще на вид, с тем же вниманием, неторопливо её раскурил, затянулся протяжно и сильно закусил зубами мундштук и лишь после этого так же неторопливо возвратился к своим размышлениям.
С чего-то он начал про этот Париж, так с чего?
Забыв, что раскурил папиросу, он зажёг ещё одну спичку и рассеянно наблюдал, как она прогорала, дёрнув пальцами только тогда, когда их обожгло огоньком, и выронил в пепельницу чёрный закрученный уголёк, но эта маленькая короткая боль опять возвратила его к его мыслям.