Фёдор Михайлович вынырнул из тьмы забытья и долго не понимал ничего. Тело было расслабленным, тоскующим, совершенно разбитым. На сердце лежала злая тоска. Он почему-то лежал на полу. С неестественно большой высоты на него с угрозой летел потолок, и он весь сжимался, прижимал к плечу голову, отыскивая укрытие от потолка, и лихорадочно пытался понять, что же стряслось с потолком, а не мог понять ничего и дрожал, морщил лоб, глаза молили кого-то о помощи, он напрягал весь свой остановившийся разум, однако не было мыслей, никаких, ни о чём, один этот вопрос торчал горячей иглой без ответа и жёг.
Наконец над ним склонилась какая-то женщина, её он тоже не тотчас узнал, в первый же миг представилось явно, что её подослали, чтобы она непременно убила его, и он чувствовал себя совершенно беспомощным перед ней, его смерть была неминуемой, и он вскинулся слабо и что-то неслышно заорал на неё.
Она отшатнулась в испуге, потом опять склонилась над ним, ласково заглядывая в глаза, и шептала:
— Успокойся, Феденька, ну успокойся, это же я.
В шёпоте этом трепетала надежда, нежность, страх за него и любовь, это он всё разобрал и стал оживать, шевельнулся, хотел голову приподнять, но голова его тотчас упала, громко стукнувшись об пол затылком.
Женщина подалась навстречу ему, спеша его подхватить, в лице её мешались радость и страх, она припала к его ужасно холодной руке мертвеца и принялась её целовать.
Тут и дошло до него, что с ним случился припадок падучей, однако мысли мешались, он хотел что-то сказать этой женщине и только сказал:
— Это... Женева... проклятая...
Она поняла, что это вопрос, что он позабыл, где они, потому что знала, что во время припадка память у него отшибало, и поспешила сказать, болезненно, слабо улыбаясь ему:
— Женева, Женева.
Он отчего-то шептал, с трудом шевеля языком:
— Кайена... а-а-а...
Она изумилась, ничего больше о Кайене не зная:
— Зачем тебе перец? У нас перца нет.
Он страдал, что она не понимает, всегда не понимает его, и ещё твёрже стоял на своём:
— Пакость... ужас... не город...
Она заплакала, запричитала:
— Что с тобой, Федя? Я не пойму ничего!
Слыша страдание в её обрывавшемся голосе, он позабыл обо всём, что намеревался сказать об этой мерзкой Женеве, где ветры и вихри и чёрт знает что, крайним усилием воли перевернул тяжёлую руку и тронул пальцами её горячие, жадные, влажные губы, поискал хоть каких-нибудь слов для неё и хрипло сказал, выдавливая с трудом:
— Спасибо... Аня... тебе...
Она заулыбалась сквозь слезу, засуетилась, помогла ему кое-как сесть на полу. Его голова бессильно клонилась ей на плечо, виском и ухом он ощущал её трепетавшее тёплое тело и благодарно шептал:
— Как тебе... трудно... со мной...
Она лепетала:
— Что ты, что ты... Федя ты мой...
И помогала вскарабкаться на диван.
Голова тошнотворно кружилась. Он закрывал бессильно глаза. Жёлтые пятна угрожающе плыли в угольной тьме. Поспешные шаги гулко отдавались в ушах. Безжалостно громко хлопнула дверь. Она бросила, она из отвращения бросила его одного, сверлило в мозгу, и в ужасе, непереносимом, смертельном, он открыл больные глаза, но тут она вбежала с чашкой горячего кофе, дыша состраданием, преданностью и чем-то ещё, разобрать это было нельзя, но чем-то ужасно хорошим, и он пил благодарно, подолгу отдыхая между глотками. Одна щемящая мысль заклубилась в мозгу. Он смутно угадывал, что мысль та нелепа, невозможна, дурна, однако что-то упорно толкало высказать эту мысль вслух поскорей, чтобы окончательно всё разрешить, и он начал с трудом:
— Сойду если с ума...
Она громко перебила, отпрянув, чуть не отскочив от него:
— Нет, никогда!
Он закусил было губу, чтобы молчать, и всё-таки продолжал:
— Я чувствую, что непременно...
Она не подходила и просила с мольбой:
— Не мучь же меня!
Он задохнулся, он не хотел мучить её, это было бы стыдно, преступно, как-то уж именно так, и опять против воли сказал:
— Не оставляй меня здесь... в Россию свези...
Она побледнела и вся затряслась, стуча громко зубами, со страхом шепча:
— Сохрани нас Господь.
И в голосе её было столько надежды и столько упрямства, что ему самому в тот же миг идея безумия представилась вздорной, нелепой, больной, вещи понемногу возвращались в свои привычные формы и передвигались на место, мозг принимался за обычный свой труд.
Она высвободила пустую чашку из его стиснутых пальцев и ободряюще улыбнулась ему.
Он провёл по лицу сверху вниз, точно сбрасывал что-то, что мешало ему, и ему представилось вдруг, что всё, решительно всё, даже самую жизнь, начинать предстояло сначала, не потому, чтобы вся его прежняя жизнь была слишком дурна и он стыдился её, а потому, что у него теперь прошлого не было никакого, он не помнил ничего о себе, а вся жизнь ждала его впереди, и он ощутил необыкновенное счастье, это начало захотелось начать как можно скорей, пусть ещё всё его тело стонало, пусть в ногах его ещё был свинец, но он заставил их двигаться, это надо, надо, скорей, и медленно стал подниматься, как вставал бы из гроба мертвец.
Она ахнула и замерла.
Он же всё поднимался, шепча: