— Именно, «случилось», Фёдор Михайлыч, иного слова я подобрать не могу. Вы вот женились опять, у вас теперь есть свой угол заветный, где вас вполне понимают или, по крайней мере, могут стараться понять, вам сочувствуют в этом углу и, верно, разделяют все ваши главные интересы, в вашем возрасте иначе не женятся, страсти не те, а упрячут, не дай Бог, в тюрьму, так не бросят, ведь так? Стало быть, вы можете укрыться в этом тёплом углу от жизненной непогоды, можете отдохнуть, набраться в нём сил для новой работы и для новой борьбы, вы ведь борец. А куда деться мне? Где мне преклонить свою старую голову? Жизнь моя так сложилась, что своего гнезда я свить не сумел, вот и пришлось довольствоваться чужим. У меня только и есть что вот эти друзья, которых я люблю и которыми, я знаю, любим. Ну вот и держусь я за них, чтобы тоже на случай можно бы было хоть где-то укрыться, хоть оперетки кропать, несмотря даже на то, что для них и не всё интересно и дорого, что близко и дорого для меня. Что им, к примеру, Россия, которую я так странно и так бесконечно люблю? И потому даже с ними бывают у меня целые периоды тёмного одиночества и духовного отчуждения. Что же было бы мне без них? И вот я буду жить почти безвыездно за границей, стало быть, прости-прощай изучение русских людей, в новом их облике, как там они теперь думают, о чём мечтают и говорят, у всякой эпохи свой особый язык и чувства свои. Вот по этой причине я и не думаю, чтобы у меня написалось ещё что-нибудь. Верно, на этом поставить надобно крест.
Его изумляло и бесило это спокойствие тона, он и верить ему не хотел, уж больно было неправдоподобно оно и с выражением лица, вот именно, никак не вязалось, не могло же быть так, чтобы на лице выработалось страдание, а мыслящий разум оставался бесстрастным, холодным как лёд, что-то такое уж слишком трудно представить и, кажется, совершенно противно природе, стало быть, это ли не притворство, это ли не игра, иначе на что же дано человеку лицо, то есть ведь и дано-то оно, чтобы выражать наши чувства или скрывать их и вводить собеседника в заблуждение, вот оно что, и он хрипло выдавил из себя, ещё не решив, какое толкование он должен принять:
— Но ведь вы теперь первый писатель России!
Тургенев отмахнулся как-то слишком безразлично и вяло:
— Первый писатель России теперь Лев Толстой, а моё место десятое.
Ну уж это было и для Тургенева чересчур, уж в такое-то самоуничижение поверить было нельзя, даже выслушивать это у него больше не было сил, и он, схватив шляпу, вскочив, торопливо сказал:
— Ну что же, тогда, тогда извините за правду, но ведь эту правду мою я во что бы то ни стало правдой считаю, как же тут быть, а вы, со своей стороны, можете со мной ни под каким видом не соглашаться, это полное право за вами, и не мне, не мне на него посягать. Во всяком случае, вы мне поверьте, как высказать её мне было трудно, поверьте, высказать именно так, чтобы вас не обидеть, и вот по этой причине я отдалял мой визит со дня на день, а теперь разрешите непременно откланяться. Буду рад видеть вас у себя. Знаете только, есть тут одно обстоятельство, работаю я по ночам и потому долго сплю, впрочем, с двенадцати часов я к вашим услугам.
Тургенев тотчас поднялся и протянул ему руку:
— Долгом почту.
Вежливо пожав эту тёплую широкую мягкую руку, нахлобучив одним рывком шляпу, он выскочил вон, проклиная себя и клянясь, что больше ноги его в этом доме не будет, решительно и навсегда.
ГЛАВА ПЯТАЯ