Я вздрогнула. Сперва не поняла, где нахожусь. Земля качалась. Как будто я каталась на катере на Ланжерон или обратно. “Ливерпуль”? “Генуя”? “Гавана”? Города-побратимы Одессы. Неужели я так и не проснулась? Что, если я никогда не проснусь? Буду вечно плыть в этом море бессвязных образов. Потом поняла – я больше не сплю. Просто меня куда-то несут, через Пардес, на руках.
То есть через пардес. Через зеленые парковые дорожки, мимо пальм, гранатовых, апельсиновых и лимонных деревьев, маленьких заводей с золотыми рыбками, кустов бугенвиллеи, беседок, курилок, клумб с маргаритками, анютиными глазками и еще какими-то неопознанными яркими цветами; мимо садовников в дурацких повязках на головах и солнечных очках, сметающих жужжащими пылесосами сухую листву и скрипящих по асфальту граблями; несут по холму вверх. Было утро. Но еще до подъема.
– Спи, – сказал Тенгиз, – не просыпайся.
Спать мне больше не хотелось, во сне было муторно. Но и просыпаться не хотелось – там люди, вопросы, там одиночество, реальность, еще более муторная.
Мне было приятно, что он меня не разбудил, но было неудобно, что он меня тащит, как беспомощного ребенка. Или наоборот.
– Ничего, – сказал Тенгиз, – ты не тяжелая, хоть и сожрала два килограмма ребер.
На руках меня очень давно никто не носил, очень. Последним был дед. Он сажал меня на плечи, а потом искал по всей квартире: “Где моя внучка? Кто-нибудь видел мою внучку?” Подходил к зеркалу и страшно удивлялся, обнаружив меня у себя на плечах. Я обожала эту игру и верещала от восторга. А дальше я сама всех носила на руках. И на плечах. Когда занималась акробатикой в роли нижней. Натан Давидович меня тоже на руках не носил. Но я и не просила. Но я и Тенгиза не просила.
– Поставь меня на пол.
– А ты русский стала забывать, э?
Я не поняла.
– Нужно сказать: “опусти меня на землю”, а не “поставь меня на пол”.
– Опусти меня на землю.
Тенгиз опустил меня на землю.
– И что теперь будет? – я спросила, пребывая в полнейшей прострации.
– Пиво холодное, – сказал Тенгиз. – Тебе нужно срочно собрать чемодан и отправиться домой. Мы позвоним в дирекцию программы и купим тебе билет.
Опять он за свое!
– Я сказала – нет!
– Нет?
– Нет.
Мы пошли дальше в молчании. В этот раз молчание было невыносимым и грызло меня изнутри. По очереди поднимала свои девять голов ядовитая тревога. Я представила, что сейчас останусь одна, что он уйдет, и все девять голов разом вскинулись и выплюнули в мой живот девять литров яда.
Тенгиз остановился на развилке: одна дорожка уводила в общежитие, а другая – в ту часть Деревни, где жил педагогический персонал. У меня не хватило куража попросить его не покидать меня, но глаза взмолились.
– Что будет, Тенгиз?
– Я не знаю.
– Тенгиз, ну пожалуйста, скажи мне: что будет?
– Я не знаю!
Не может быть, чтобы он не знал. Он все знал. Я была совершенно в этом уверена. Это он специально так говорил, чтобы я не окончательно поверила в его всемогущество. У него все было просчитано. Все было продумано и выверено. Все…
– Пойдем к Фридману. Спросим у него. Я, честно говоря, больше ничего не соображаю.
Эти слова отсекли ядовитой гидре все девять голов одним махом. Мы пошли к Фридману. Только не в кабинет, а домой. Должно быть, это тоже свидетельствовало о том, что Тенгиз больше ничего не соображал, потому что мадрих в своем уме не станет нарушать столько границ за один божий день.
Фридман открыл дверь. Он был в выпущенной рубашке и в тапочках, несколько всклокоченный, хоть и свежевыбритый. В руке у него дымилась чашка растворимого кофе. За его спиной на кухне мелькал стройный силуэт Вероники Львовны в махровом халате, что-то жарящей на сковородке. Наверное, яичницу. Волосы у нее были заколоты зажимом высоко на затылке, отчего она казалась еще выше и еще стройнее.
Фридман стоял в дверях довольно долго и смотрел на Тенгиза, будто не веря своим глазам. Я думаю, он много чего хотел сказать, но этого не подобало делать в присутствии ученицы программы “НОА”, удравшей ночью из учебного заведения и выглядевшей так, словно она упала с самосвала и все такое, от истины недалекое.
Тенгиз тоже смотрел на Фридмана в некотором замешательстве. Можно было подумать, что во вселенной нарушился порядок, рухнули все правила, новые еще не придумались и они теперь не знали, как с этим быть.
В общем, двое взрослых мужиков стояли и смотрели друг на друга в полной растерянности. Фридман издал странный звук – словно подавил смешок.
Вероника Львовна выключила газ и тоже подошла к двери. Она оказалась решительнее своего супруга.
– Поздравляю тебя, Тенгиз, – сказала генеральша, – с выходом в свет. Давно пора. Надо будет вечером это обмыть лимончелло.
Потом она заметила меня:
– Ой, прошу прощения, здесь ребенок.
Тут она перешла на иврит:
– Это ваша сбежавшая из-за ее папы?
Должно быть, она думала, что ученики программы “НОА” за весь учебный этот год ивриту не научились.
Фридман кашлянул, принял строгий вид и сказал:
– Заходите, пожалуйста, раз уж пришли. Заходите, госпожа Прокофьева.