– Ничего смешного. Мы правда сильные. Сильнее, чем кажется на первый взгляд. Раз мы сумели с родителями расстаться, значит, сможем и с тобой. В конце концов, мы только полгода знакомы, всего ничего. Мы ведь, по сути, друг другу никто.
Я и сама не понимала, на кой ляд взялась уговаривать Тенгиза уволиться, причем с таким истинным намерением, совершенно забыв о себе. Странно все это было.
– Никто… – повторил Тенгиз. – Не могу я уйти из Деревни. На роду мне написано здесь работать. Роковая должность.
И кивнул неопределенно, видимо обозначая направление, в котором находились ворота с охранником.
Ужасно это прозвучало. Ужаснее некуда. А еще – обидно. И это говорил он мне, ученице в проекте, побуждающем детей уходить из родных домов неизвестно куда.
– Значит, это не твой личный выбор. Получается, ты вовсе не выбираешь здесь работать, и мы тебе не нужны, раз ты все это не выбрал.
А потом у меня опять вырвалось:
– Уходи. Уволься.
И испугалась, потому что опять получилось не то, что хотела сказать.
Он повернулся и посмотрел мне в глаза вопросительно:
– Сколько тебе лет, рэбенок?
– Шестнадцать будет второго мая.
– Мы отгрохаем тебе колоссальный день рождения. Ты такой в жизни не забудешь.
– Это аж через два месяца, – напомнила я.
– Ты любишь шарики?
– Нет, – призналась я.
– Почему?
– Потому что у меня день рождения выпадает на день после Первомая, когда и так все с шариками ходят на демонстрацию. И кругом везде куча шаров. Они теряют смысл.
– Инфляция шариков, – сказал Тенгиз.
– Типа того.
– А что тебе дарили на дни рождения?
– Книжки в основном дефицитные. Тетрадки, ручки и дневники. Иногда брали в Оперный на балет или в кино. Водили в “Золотой ключик” на Дерибасовской, и я могла выбрать любые конфеты в любом количестве. Когда я была совсем маленькой – игрушки дарили. Но не кукол, я их не любила, мне больше нравились машинки и солдатики. Может быть, потому что их всегда было немерено у моего брата, и я тоже хотела быть как он, а он мне не разрешал играть со своими армиями. А еще бабушка всегда пекла мой любимый торт с ежами.
– С какими ежами?
– Ну, это просто обычный шоколадный торт, украшенный шоколадными ежами. У них глаза из монпансье. На ежей много времени и труда надо потратить, поэтому бабушка его печет только по особым случаям.
– Ага, – сказал Тенгиз, – ежи требуют большого труда, особенно если их много.
– Ты так и не попробовал Миленин торт, – заметила я.
– Откуда ты знаешь?
– Я же слышала, что ты не чавкал.
Тенгиз опять издал смешок.
– Я чавкаю про себя.
Потушил сигарету, и смешок тоже погас. Опять стало тихо. Если прислушаться, можно было услышать заунывное пение муэдзина из невидимого в ночи минарета на одном из дальних холмов, окружавших Деревню. “Алла уакбар!” – пел муэдзин, и голос просачивался в ветер, они выли дуэтом, а потом пение растворялось, и оставался только ветер.
Мы были вместе и одновременно каждый по отдельности, мы находились рядом. Когда рядом с тобой кто-то присутствует, но не вторгается в твое существование, мысли могут течь спокойно, самостоятельно и непрерывно. Это как лечь на спину в море и закачаться на волнах. Другой человек – он как вода, которая тебя несет, а когда ты один, то ходишь по земле, и все зависит только от твоих собственных шагов.
Психолог Маша была хороша во многих смыслах, и ее меткие фразы многому меня научили. С Натаном Давидовичем мне всегда было хорошо, чем бы мы ни занимались, и даже ругаться с ним, признаться честно, было в кайф, но молчать так, как молчалось с Тенгизом, мне не удавалось ни с кем. Не знаю, почему так выходило, что когда Тенгиз ничего не говорил, у меня в голове придумывались целые миры. Иногда я специально заходила к нему в кабинет, чтобы послушать, как он молчит. Он писал свои отчеты, чинил приемники или видеомагнитофон, наводил порядок в документах, курил, пил черный кофе, а я сидела и слушала его тишину. А потом полночи писала под одеялом с фонариком, чтобы не мешать Алене и Аннабелле.
Мне подумалось, что, может быть, и Милена приходила к нему в кабинет в неурочное время, чтобы послушать его тишину. Детям всегда верится, что их родители обязаны друг друга любить, и приписывают романы равнодушным друг к другу людям, чтобы назвать их “мамой” и “папой”, “семьей”. Нехорошо быть человеку одному.
Мне было жаль Милену, мне было жаль Тенгиза, мне было жаль всех на свете, всех, кто неприкаянно колбасился по этому миру в неизбывном одиночестве. Только себя мне не было жаль – рядом с Тенгизом одиночества не чувствовалось, хоть он и молчал и думал о своем, а я абсолютно его не понимала. Наверное, это был его персональный дар – создавать иллюзию непрерывного присутствия.
На меня снизошел дивный покой, можно сказать – благодать, и захотелось, чтобы вечно сидели мы с Тенгизом на влажной траве, чтобы вечно мне было через два месяца шестнадцать, чтобы ничего никогда не менялось, кроме форм облаков на черном небе. Чтобы он никогда не ушел.