Фоменко демонстрирует блистательную партитуру храпа в диалоге с репликами Грасиелы – храп-ответ, храп-обида, храп-презрение – десятки вариантов и оттенков.
– А эта баба все вытягивает из него жизнь тонкой жилой, двадцать пять лет наматывает на веретено, чтобы потом разом размотать в одну предсмертную предрассветную минуту в финале. И тут она видит, что он спит, видит этот череп, траченный молью жизни, и взгляд с поволокой легкого идиотизма. Был овал лица, стал обвал лица. Видит, как растаяла рука, выронив предмет, забыв о жесте… Как листья, что гнили год под снегом… – Кричит в рубку. – Нет! Не надо это делать с помощью света. Надо менять фильтр в душе. Хочется женщине тепла, и нежности, и грубости рук. И запятую поставить негде. Макс, спи, но слушай, впрочем – не выдавай себя. Ты в ужасе понимаешь: ее мечта будет насиловать меня до старости лет. И тогда уж, конечно, умрем в один день. Бросьте ему матовый свет на лицо… Нет, не надо! Сам, Макс, сам – лицо должно быть мертвенным – желто-зелено-иссиня-пепельным. Играешь зомбированность, но ищи, где он ее преодолевает. Задери нос, будто изображаешь режиссера, и ты станешь внутренне курносым. Вот так, молодец! Ублюдок с нюансами, мужик-вездеход, одной ногой уже у другой бабы, и не только ногой, но и тем, что к этой ноге прилегает. Фокусник, бабник-многостаночник, Кио! Сколько раз от баб уходил, уходил гордый, а теперь только понял – это они меня уходили.
А ты, Люда, под пледом уже обуглилась от ревности, и масса нерешенного, невысказанного – плед душит, давит, теснит. И ты из-под него конвульсивно выпрастываешься. А не то что – скинула и пошла. С упоением и глубоко вспоминай катастрофы совместной жизни, чтобы все в зале это на себя примерили и сказали бы: «Не дай бог нам такого счастья!»
– Ничего нет дороже в театре тех минут, когда зритель понимает артиста в его молчании. Молодец, Люда, а теперь, стоя на коленях, запрокинь голову. Так, чтобы слезы из глаз не вытекали. И продолжай говорить – авось высохнут. Чем тише говоришь, тем громче думай, артикулируй и воздействуй. Хорошо идет: слышите друг друга и не жмете. В каждом кипит реактор, он есть, он работает непрерывно; но под спудом вашей сдержанности. Влад, плохой свет – яркий, но бездушный, – как солнечный день в домуправлении. Макс, ноги выдвини на зрителя, голову разверни на партнера… неестественность позы – это правда театра. Люда, ну ведь понятная же мизансцена: подошла, наклонилась, коснулась рукой его лица и… легла ему в противолежку. И обвисла на скелете, и сказала: все прошло.
Что-то я увлекся и развел мрак. Труппа с главным, – бьет в грудь кулаком, – трупом во главе.
Откидывается в кресле, снимает очки:
– Милые, я вас уже замучил, у вас уже актерское шестое чувство включено.
– Какое?
– Идеосинкрозия к режиссеру… Но чего не сделаешь, чтобы произведение зияло редкими метастазами смысла.
– Один мальчик сунул голову в балконную решетку, застрял; назад – никак. Мать в ужасе бежит к слесарям за подмогой. Пришел слесарь Вася, взглянул на мальчика: «Ну, мать, – дуй за бутылкой!» После освобождения сели за стол. Слесарь пьет-закусывает, мамаше подмигивает, а мамаша ждет не дождется, когда он уже наконец свалит. Слесарь с намеками, мамаша с отказами, и после третьей рюмки так категорически заявляет: «Ну все, Вася, давай домой, там и допьешь!» И тут, надо же, освобожденный сынок снова сунул голову в балконную решетку. Мама взглянула на слесаря Васю, Вася ухмыльнулся людоедски: «Ну, мать, – дуй за второй…» Делать нечего – пошла.
Так что будем работать быстро и бессмысленно, а не долго и бездарно.
Перерыв. Пока я в буфете что-то объяснял Людмиле Васильевне, она мой плов склевала. Пришла Ирина, Максакова закурила тонкую сигаретку: «Привет, слушай, я вообще не понимаю, как ты с ним живешь? Он тебе дома тоже поесть не дает спокойно?»
После перерыва работаем в фойе у буфета, запах котлет и борща, аккомпанемент – стук вилок.
– Люда, говори своим голосом, и чтобы в подтексте побольше мата, земли, правды. Надо не бояться вульгарности, пошлости, замусоренности жизнью героини, тогда ярче ее искренние глубокие божественные проявления. Она баба с двойными действиями. Первым словом оскорбит, а вторым так успокоит, что вообще не отмоешься. А муж ждет и боится.
– Петр Наумович – как это играть? Все смотрят на Людмилу Васильевну, я лежу, с головой накрытый пледом, а вы мне – ждет и боится?
– Макс, ты выше меня на голову – у тебя двадцать пять сантиметров лишних, а все спрашиваешь «как играть»? Ты вот что, выгляни из-под пледа и потихоньку обращайся к какому-нибудь мужику в зале – конкретно ко мне или к любому другому. То есть к Алексею Евгеньевичу. Ха-ха-ха, представляете, персонаж в пьесе «Любой другой – на сцене не появляется».
У Петра Наумовича очки упали с носа от смеха, и все засмеялись:
– Хорошо, что вы смеетесь над своим будущим. Мне-то остается смеяться только над прошлым.