– Залог утрат и радость бытия! И прекрасна, потому что живешь не собой, а предметом, которым занимаешься. «Мама мне говорила, мама моя…» – в подтексте несогласие и восторг: и мама была прелестна, потому что была права, и я – потому что была не права и в этом была права! Очень подлинные, документальные, а потому поэтические вещи. И еще, Люда, монолог главного срыва, обвинения, самый громкий – играй под сурдинку – бунт под одеялом.
Макс, ты так хорошо и чутко можешь работать, ты себе это уже доказал. А мне – нет.
Ты вдруг понимаешь, что двадцать пять лет промаялся с женщиной, а она на самом деле – твое счастье. Как играть? Надо предельно отдаться восприятию – оно содержательней всего прочего. Вглядись в нее, закрой лицо рукой… не бойся, чем нелепей и опереточнее жест – тем лучше; кивай то в отказе, то в согласии, слушая ее исповедь: У-ё!!! – и растворись в партнере. И тогда всех переиграешь, от тебя глаз нельзя будет оторвать.
– У нас монопьеса на троих (ха-ха), сегодня будет репетиция на зрителя… Придет мафия по части психологического крапа, щипачи-обнимальщики… Завтра позовем друзей – и молодых, и среднего возраста, и критиков. Сперва «массаж» – бурные аплодисменты, потом – сожрут живьем. Перспектива безнадежности, прогулка камикадзе. Но помните: все уже было в театре, все; единственная новость – артист, такой, какой он есть, – только вы, и больше ничего. Фанатизм дилетантов и цинизм профессионалов – равно жалки. И знаете, что страшнее преисподней? – Большой успех.
Показ начали в 22.00. Людмила Васильевна ужасно волновалась и «перегорела»: «Если спектакль начинается не в 19.00, я в это время уже сплю – привычка», – вздохнула она. Но на зрителе собрала «последние силы» и…
– Туши свет, – шепнул Петр Наумович, – выпускай детей и животных!
На следующий день, 25 мая 2006 года, за полчаса до начала Фоменко позвонил в театр, сообщил, что на показ не придет – как? почему?! Он дал указание зачитать перед битком набитым залом телефонограмму: «Это не сдача, а репетиция на грани прогона». Зритель услышал: он присутствует при чем-то незавершенном. Через час двадцать пять уточнилось – незавершенно-прекрасном.
Людмила Васильевна вышла на сцену – волнение перехлестывало, она повела спектакль, механически прикрываясь режиссерским рисунком: «Будь проклята наша режиссура!» – хочется крикнуть в такие минуты. Когда она пробегала мимо меня, я сидел с краю и зашипел ей в самое ухо: «Люда, не жмите, Фомы нет!» Потом она призналась, что даже текст забыла от неожиданности. Но все вдруг пошло: слетел зажим ответственности, открылся слух, прозрели очи, и в абсолютной свободе и легкости артисты-партнеры обрели главное – друг друга. Зал визжал, вызывали пять раз, не давали уйти, вереница особ приближенных стояла в библиотеке в очередь к телефону с докладом режиссеру о своих восторгах.
Лучшее, что мог сделать Фома как режиссер, чтобы помочь актрисе сыграть сложнейший бенефисный спектакль, – это после первого прогона не прийти на второй.
На осень назначили премьеру.
Поздняя свадьба
Навещали Леонида Зорина. О новом театре, построенном для Петра Наумовича, Леонид Генрихович сказал:
– Какое горькое насмешливое положение, когда получаешь все, о чем мечтал, а сил уже нет. Такой театр – семидесятипятилетнему режиссеру, как у Пушкина: «Печальной ветхости картина. Ах, витязь, то была Наина!» А тут еще хуже; он состарился, и вот ему – юную, прекрасную, о которой мечтал. Печальная поздняя свадьба.
Позвонил Хороший. Как признался сам – изрядно приняв накануне. Интересовался числом и месяцем: «Какое, милые, у нас тысячелетье…» – но нет, тысячелетием он не интересуется вовсе. Как всегда, не разговор, а игра в слова: цитаты, полуцитаты, намеки на цитаты, намеки на намеки…
– Вшили «обновленный» дифлибиратор…
Всерьез грустил, что я не интересуюсь спектаклем, что Людмила Васильевна играет его сиротски без нашего глаза, уха, сердца, слова. Осенью я не смог быть на премьере – снимали кино с Ириной. Финальная сцена фильма игралась на заливе под проливным дождем возле пансионата «Черная речка». Залив в чересполосицу туч и солнца, короткий ливень и двойная радуга. Утки качались на серых волнах, чаек сносило ветром, и все было так не похоже на то лето, когда мы здесь гуляли с Фомой.
– Петр Наумович, мне ужасно стыдно, я как раз собрался, глянул в репертуар – вчера только играли, а следующий спектакль – в конце месяца.
– А ты не смотри в расписание, просто приходи и живи в театре. У меня в библиотеке и диван, и водочка в шкафу…
– Когда вы в театр?
– Никогда, сил не хватает даже на дорогу туда-обратно, только на обратно… Мне снился страшный сон, ужасный и прекрасный: снилась Иринушка, и с ней еще пять величайших женщин мира пели под гитару пошлейшие и прекрасные жестокие романсы, я слушал и страдал – болело сердце; привет ей… как она пела…
– А кто остальные-то пять?
– Остальных я не запомнил, только Ирину. Вот если бы она играла на гитаре и подпевала в «Бесприданнице»… впрочем, на «Бесприданнице» я поставил крест…
– Прям уж крест, что вдруг?