У нас был очень интересный секретарь райкома комсомола, по фамилии, по-моему, Соколов. Он очень любил Эдуарда Багрицкого (в то время Багрицкий был весьма не в почете, и больше того – вообще было непонятно, как с ним быть) и, иногда приезжая к нам на комсомольские собрания, читал по 15–20 минут наизусть самые его пламенные стихи. Он погиб потом на фронте, а для меня он остался одним из действительно святых образов настоящего комсомольского лидера. Я потом никогда в жизни не встречал людей, у которых бы слово было так тесно спаяно с делом.
Мне он сказал, что преждевременное вступление в комсомол я должен заслужить, и я пошел работать санитаром в госпиталь. Полгода я там проработал; он размещался тогда в помещении ЦДКА[107], напротив Куйбышевского драматического (кстати, очень интересного) театра. Я получил разрешение вступить в комсомол. Наша же комсомольская организация приняла решение: ученики старших классов идут на завод, учатся и работают параллельно. Три четверти года мы работали на заводе и учились. Были созданы сменные классы, и преподаватели занимались с нами, скажем, почти ночью. Мы приходили со смены в десять часов вечера и до двенадцати нас чему-то учили. Конечно, все в основном спали. Потом вышел какой-то приказ, и нас всех отчислили с завода.
Конечно, в то время было уже не до драк, и если они и происходили, то только в нашем дворе. Наш двор был центром очень сложной жизни всего микрорайона. В нем находились склады магазинов, и мальчишки со всех окрестностей приходили сюда, чтобы уворовать немножко помидоров, капусты или картошки при разгрузке. Вокруг крутились разные компании, между которыми без конца шло выяснение отношений.
Осенью 1943 года мы вернулись в Москву, и я пошел учиться в восьмой класс 150-й школы. Это был старший класс, поскольку взрослее молодежи в Москве практически не было.
После восьмого класса я поступил на подготовительное отделение Московского авиационного института. Мне хотелось окончить девятый и десятый классы за один год и пойти в МАИ.
Любопытно, что, куда бы я ни попадал, всюду очень плохо социализировался и рано или поздно оказывался в невероятно жесткой оппозиции: между тем, что мне казалось правильным, человеческим, достойным, нормальным, и той ситуацией, которая развертывалась помимо моей воли.
Начать хотя бы с того, что мне всегда казалось, что преподаватели должны работать и учить лучше; точно так же мне всегда казалось, что и ученики должны работать и вести себя лучше, жизнь их должна быть более содержательной. И это выливалось в непрерывную серию конфликтов, через которые так или иначе надо было проходить, – конфликтов и с коллективом учеников, и с преподавателями, причем в равной мере и с теми и с другими. А так как подобное случалось повсюду, я полагаю, что это относилось в первую очередь ко мне.
–
– Нет, я просто жил в атмосфере непрерывных конфликтов. Наверное, очень часто своим сверстникам и соученикам я казался немножко странным, предельно идеологизированным и карьеристом. Во всяком случае, я был для них загадкой, причем загадкой в силу странности и неадекватности моего поведения, моих действий, так как мотивы и цели действий были всегда очень непонятны им. Мне об этом говорили очень и очень многие – мои сверстники по школе, студенты, с которыми я учился на физическом факультете МГУ, а затем на философском факультете.
Можно привести массу примеров. Ну, скажем, когда мы работали в госпитале в Куйбышеве, я вступил в конфликт с одноклассниками, поскольку они с какого-то момента (на второй или третьей неделе) начали «халтурить». Возможно, тут была моя какая-то дурацкая безудержность, потому что уж если я начал работать в госпитале, то я там работал, и разница между днем и ночью исчезала. И не было вообще никакого представления о соотношении между целями, средствами и затратами. Проблема затрат никогда не возникала.
Я, опять же, не знаю, почему эта сторона жизни так долго оставалась мне недоступной. Когда я пришел в восьмой класс 150-й московской школы, то директриса вдруг, действуя по собственному почину, издала приказ обрить всех нас. Приказ был незаконным, поскольку было постановление, что стричь наголо учеников можно было только до восьмого класса, а уже восьмые могли носить прическу. Я начал войну – за справедливость и за принцип. Эта война продолжалась, наверное, год – собственно, все время учебы в 150-й школе.
Мои товарищи, поначалу поддержавшие меня, в конце концов так или иначе отступили. А для меня это был вопрос не просто самоутверждения, а самого существования, поскольку речь шла о некоторых принципах самой жизни. В процессе столкновения с директором школы в ход пошли самые разные приемы, и развернулась активная социальная борьба. У этой ситуации было любопытное продолжение – уже на подготовительном отделении МАИ.