Но мне важен даже другой аспект этой проблемы. Я говорю не просто о личностных характеристиках – я говорю о том социально-стратовом положении, которое должно было отражаться на личностных характеристиках. Я могу это еще раз коротко резюмировать так, в таких коротких положениях: у меня было социально-стратовое прошлое – у Зиновьева такого социально-стратового прошлого не было; у меня было совершенно ясное будущее, и оно мне представлялось оптимистичным, – у Зиновьева не было исторического будущего, поскольку он не считал себя ни членом страты, ни членом класса, ни членом сообщества интеллигентов. Он был один. Вот он – Зиновьев, который чудом уцелел, который еще должен пробиваться, – и все: его существование, его мысли, то, что он сделает, напишет, – целиком зависит от того, сумеет ли он, успеет ли он пробиться – или нет, или его удавят раньше.
У меня было не так… Ну конечно же, мне надо было не погибнуть. Но это от меня практически не зависело. Я соблюдал правила осторожности там, где это было можно, – и это было единственное, что я мог сделать, а все остальное было делом случая. И поэтому я мог быть фаталистом и вообще не обращать на это внимания, в принципе. Надо было просто соблюдать правила безопасности по принципу «береженого бог бережет» и больше, так сказать, этим не заниматься.
У Зиновьева же это доходило до смешного. Был такой период, года полтора или два, когда он ходил только посередине тротуара – посередине, а не у домов, чтобы камень с крыши не упал и не убил его, и не у края тротуара, чтобы не сбила машина, которая может выскочить на тротуар. Поскольку (я это очень хорошо понимаю) то гениальное содержание, которым он владеет, надо было сохранить, а для этого надо было сохранить свою жизнь и получить возможность работать. Комната, зарплата, свобода и т. д. – все зависело от того, насколько он будет прагматически правильно и умело действовать. И он был прав: его будущее было связано только с его личной судьбой.
Мое будущее носило отчужденный характер, и больше того: я мог рассматривать себя как слугу – слугу определенной социальной страты. И я должен был выполнять свою миссию. Бестрепетно, с верой в судьбу, не делая ошибок. Вот что требовалось от меня. Не делая ошибок и оставаясь принципиальным – ибо мы оба, между прочим, очень точно понимали (и это тоже одна из важных тем наших обсуждений), что уцелеть может только принципиальный человек.
Соблюдение раз сформулированных принципов стало для нас аксиомой жизни. И в частности, для меня это было жизненно значимым с самых первых лет учебы в университете. Я уже рассказывал об этом. Когда я проходил через все свои передряги, то я каждый раз потом фиксировал только одну вещь: я уцелел и могу продолжать жить только потому, что ни разу не изменил себе и не начинал колебаться. Я практически в каждом случае получал подкрепление этой аксиомы: выжить может только принципиальный, а беспринципность моментально ведет к уничтожению. И я это наблюдал в жизни постоянно.
Поэтому моя задача состояла в том, чтобы нести свой крест и выполнять свою миссию, не трусить при этом и оставаться принципиальным и осторожным, то есть не позировать, не играть, а быть выполняющим свое дело. И об этом-то я постоянно и говорил в наших с вами беседах по поводу способа жизни, форм жизни, принципов жизни и т. д.
И последнее. Я имел возможность быть бескорыстным. Когда на VII Всесоюзном симпозиуме по логике и методологии науки в Киеве[191] Бонифатий Михайлович Кедров провозгласил такой полуанонимный тост за «самого бескорыстного человека в философии» и почему-то все пошли ко мне чокаться, это был один из радостных дней моей жизни. Но опять-таки, не потому, что я получил подкрепление своей самооценки, поскольку я в этом смысле достаточно самоуверен и всегда исхожу из того, что важно и принципиально не то, как меня оценивают другие, а то, как я оцениваю себя сам. Это был для меня очень радостный день, поскольку он служил подтверждением моего тезиса, – я на нем опять-таки стою очень твердо, – что подлинное поведение всегда в конце концов будет оценено соответствующим образом. Мне было радостно не потому, что меня так оценивают, а потому, что я в этом видел факт бесспорного общественного сознания, подтверждение не моего личного, а общественного убеждения, что сохранение принципов жизни и достоинства приводит в конце концов к социальному признанию.