Я не думаю, что есть еще другие поколения, которым было бы дано так много и так жестоко, как это было дано поколению Зиновьева. Мы можем найти в истории не менее жестокие времена – не менее бессмысленные по всему тому, что происходило на поверхности, – но это был пик. Это был пик, когда в плане социального напряжения на протяжении жизни одного поколения собралось… ну, буквально все. Поэтому фактически история ему была не нужна. Того, что он прожил, – в период сначала раскулачивания, потом жизни в Москве, потом учебы в ИФЛИ, потом во время пребывания своего на Дальнем Востоке и во время войны, – вот этого всего хватило бы не на одну жизнь. Его индивидуальный опыт был единственным, на что он мог опираться, и его было достаточно, чтобы составить содержание жизни.
Он представлял собой комок нервов. Это вообще был удивительно восприимчивый, «звенящий» аппарат, который отзывался на мельчайшие изменения – остро воспринимал их, чувствовал, реагировал. И я-то убежден, что пил тогда Зиновьев только для того, чтобы заглушить, забить эту постоянную остроту своих переживаний и реакций.
Он ненавидел практический социализм – такой, каким он предстал для него. Он ненавидел его в прошлом, он ненавидел его в настоящем. А так как мы оба считали, что социализм есть неизбежная форма, к которой идет весь мир – и мир развивающихся стран, которые в то время еще только-только начинали называть развивающимися, и мир капиталистический, с нашей точки зрения, неизбежно и вынужденно шел туда же, – то вот этот социализм, который мы имели здесь и который Зиновьев имел возможность наблюдать во всех его вывертах, он проецировался туда – в будущее. Поэтому Зиновьев еще больше ненавидел будущее, альтернативы которому он не видел. И для него все практически концентрировалось на вопросе: как же сумеет в таком мире прожить он?
Наверное, к сказанному нужно добавить еще одно. Я действительно принадлежал к классу… нельзя сказать «богатых», но социально обеспеченных. В каком-то смысле, если понимать правящую часть предельно широко, я принадлежал к власть имущим. Я имел отдельную комнату, я имел родителей, которые могли меня прокормить при любых условиях. Я мог работать – мог только делать вид, что я работаю. Я мог учиться столько, сколько я хотел. Я не нуждался практически в деньгах, поскольку потребности мои были минимальны. У меня были штаны, у меня были ботинки, и часто они не были рваными, или, иначе говоря, даже если они вдруг оказывались рваными – ну, так неделю или две я ходил в рваных ботинках, а потом мне покупали другие. Я был москвичом с момента рождения, я практически ни в чем не нуждался; у меня не было потребности что-либо добывать.
Этим я очень сильно отличался (я уже как-то говорил вам об этом) от всех остальных членов кружка: и от Грушина, и от Мамардашвили, а тем более от Зиновьева. Они все испытывали нужду. Им нужно было добыть квартиру в Москве. Зиновьев сначала один, потом вместе с семьей постоянно мыкался из одной квартиры в другую и практически не имел пристанища. Грушин все свое детство спал на тюфяке под столом вместе со своим братом, поскольку у них просто не было постели на двоих здоровых парней. Мераб точно так же должен был как-то закрепиться в Москве. Им всем, для того чтобы существовать, надо было сначала самим создать условия для своего существования.
Мне этого было не нужно. У меня было все для того, чтобы я мог вести ту жизнь, которую я выбрал. И это, безусловно, очень сильно влияло на наши мировоззрения и отношения к ситуации. Мне очень легко было быть бескорыстным, поскольку я на самом деле не нуждался ни в чем жизненно необходимом, – а они все нуждались в этом и поэтому не могли быть столь же бескорыстными. Как бы ни декларировались свобода, независимость, вольнодумство, всегда фоном стояли вопросы: а где я буду работать? Смогу ли я остаться в Москве? И куда, собственно говоря, я пойду после университета? И что произойдет, если вдруг мне придется два или три месяца не работать? На что я буду жить?
У меня таких проблем не было никогда. И поэтому, размышляя сейчас и по поводу всей нашей истории, и по поводу мотивов, которые заставляют Зиновьева писать так, как он пишет, я вот для себя (может быть, неправильно) объясняю это его отношение, эту его позицию тем, что он всегда вынужден был быть корыстным – в том узком смысле этого слова, которое я ввел, – и он не мог спокойно относиться ко мне в моем благополучии, хотя и чисто внешнем. Я вот не могу убрать этого момента… И думаю, что те тексты, которые он потом написал, – они достаточно это демонстрируют: слова о генеральском доме и многие другие – они сейчас показывают, что этот момент был для него значимым.