Три синих человека подскочили к моей койке. Один стал у изголовья, другой у ног, третий пнул меня наганным дулом в грудь.
— Вставай, бандюга, живо!
Встаю. Синие дюжие люди толкают меня в спину, хватают за руки, тащат во двор. У двери барака стоит пароконный экипаж. Шесть рук отрывают меня от земли, бросают в фаэтон.
Мягко стучат копыта лошадей по пыльным вечерним улицам Старой Бухары. Лежу на дне экипажа. В просветы между синими штанами видно августовское небо, полное звезд. Проезжаем мимо арыков, мимо чайханы. Пахнет бараньим шашлыком, луком. Откуда-то доносится чужая песня — высокий заунывный голос. Стонет бубен. Из-под копыт лошадей сыплются искры — едем по мостовой.
Синие люди курят папиросу за папиросой, молчат.
Экипаж останавливается. Скрипят ворота. Въезжаем в какой-то двор.
— Вставай, контра, приехали!
Поднимают. Ведут. Каждый считает своим долгом толкнуть меня в спину, каждый подгоняет хлесткими словечками:
— Иди, иди, тварь, не спотыкайся!
— Ишь, от горшка два вершка, а такой громила!
— В малом болоте крокодилы селются.
Вводят в прокуренную, с зарешеченным окном комнату: стол, два колченогих стула и диван на тощих ножках, с тоненькой спинкой в сквозных дырочках, как на сите.
Меня вплотную подводят к столу. На нем лежит обрез с самодельным ложем.
— Твой? — в три голоса спрашивают синие люди.
Я растерян, напуган и еще не понимаю, что от моего ответа зависит многое, очень многое. Молчу.
— Твой?
Тупо смотрю на обрез. Да, кажется, тот самый, Что я выиграл у Ахметки, а потом проиграл малярику.
— Твой? — нетерпеливо, грозно звучит над самым моим ухом.
Утвердительно киваю головой.
Синие закуривают. Двое располагаются на диване, третий садится на край стола, говорит:
— Ну рассказывай, каких ты дел натворил с этой пушкой?
— Мокрое дельце на Регистане ты заварил, сознавайся?
— Торговца каракулем ты укокошил?
Молчу. Что они выдумывают? Какое мокрое дело? Какой торговец каракулем?
Допрос продолжается, и мне постепенно становится ясным, в какой переплет я попал. Они уверены, что я, вооруженный обрезом, грабил и убивал. Отказываюсь. Выкладываю все начистоту, как, когда и у кого я выиграл обрез.
Не верят. Плачу. Стою на своем: не грабил, не убивал, даже по галкам не выстрелил ни разу. В лазарете не стрелял, а на войне приходилось… Рядом с Самим Гарбузом стрелял по белякам… Из настоящей винтовки.
Не верят. Бандюга, говорят, к стенке таких…
Запирают дверь и начинают молотить меня.
Глухой ночью вталкивают в огромную камеру, битком набитую разнокалиберным жульем, дезертирами, растратчиками, саботажниками, бывшими жандармами, полицейскими, буржуями и тем отпетым народом, которого так много было на советской земле в первые годы после гражданской войны.
Так мне и надо, так и надо!..
Дружил с Гарбузом, с Петром Чернопупенко, с Богатыревым, с Васей Желудем и все-таки связался с Ахметкой… Имел за спиной крылья «Донецкого пролетария», а променял их на карты.
Так и надо дураку, так и надо!
Одноглазый, заросший щетиной дядька, по нахальному виду и по властным хозяйским повадкам — пахан и, наверное, староста камеры, выворачивает мои карманы. Не найдя ничего, указывает мне грязным пальцем на каменный пол в темном углу, под нарами.
— Вот твое место, пацан. Лежи там тише воды, ниже травы, не мешай благородному народу спать.
«Мое место»… Да разве здесь оно, в кичмане, среди этих… Воевал с беляками, с «благородной» тварью; а теперь сам в их компанию попал.
Подбегаю к железной двери, бью в нее кулаками, ногами.
— Ты чего шухеришь, клоп?
Одноглазый пахан хватает меня за шиворот, бросает на середину камеры, давит мои едва сросшиеся ребра ногой, затянутой в хромовый сапог:
— Пикни еще раз — и взлетишь на тот свет.
Я смотрю на сияющее тонкокожее голенище, и мне хочется впиться в него зубами, разорвать в клочья.
— Слышишь, чего я сказал? — спрашивает пахан и жмет подошвой сапога на ребра так, что они хрустят.
Я с ожесточением впиваюсь в черную кожу зубами.
Пахан дико кричит, скачет на одной ноге. Арестанты просыпаются. Подняв лохматые головы, ошалело сонными глазами смотрят на меня, на старосту. Поняв, что вспыхнула драка, радостно оживляются.
В руках одноглазого сверкает лезвие ножа. Прихрамывая, он надвигается на меня, шипит:
— Пощекочу паразита!
Какой-то верзила в халате и тюбетейке соскакивает с нар, хватает пахана за руку, выбивает нож, наступает на него босой ногой, властно ухмыляется.
— Жук, ты обознался… Это не какой-нибудь пацан, а мой корыш.
У верзилы белое пухлое лицо, маленькие злые глазки и глубокий шрам на щеке. Ахметка!..
Корыш я, опять корыш…
Пахан виновато, заискивающе смотрит на Ахметку.
— Корыш?.. Ну тогда совсем другое дело. Свой, значит. Извиняюсь, пардон прошу.
Пахан наклоняется ко мне, хочет поднять с пола, но Ахметка отстраняет его, подает мне руку.
— Вставай!
Жмурюсь. Молчу.
— Вставай!
— Не встану.
Сильные руки подхватывают меня с пола, несут, кладут на мягкие нары. Раскрываю глаза — Ахметка: его желтые редкие зубы, его широкая с жиденьким пушком губа!.. Он ложится рядом со мной, укутывает чем-то, прижимает рот к моему уху, шепчет: