О его дружбе с водкой давно известно Гарбузу. Я помню, еще на польском фронте Гарбуз пришел на паровоз и застал Богатырева в тот самый красивый момент, когда машинист присосался, как младенец к соске, к железному носику чайника. Увидев командира, Богатырев растерялся, не зная, как поступить с громадной посудиной, полной не воды, не молока, не чая, а ядовитого самогонного первача. Он так и не решился вынуть носик изо рта, боясь, что Гарбуз услышит самогонный дух. Он торопился опорожнить чайник. Опрокинул его и пил; весь побелел, глаза синие, а сам пьет, сушит до дна.
Гарбуз догадался, в чем дело, и тихо, не поднимая шума, позвал его к себе в тесную каморку. Никто не узнал, зачем ходил Богатырев к Гарбузу, что у них там было. Не рассказал и мне Богатырев. На мои расспросы, он, опустив глаза, ответил:
— Да так, разговоры о машине…
Удерживался Богатырев, не пил с самого польского фронта, а вот здесь, в Азии, не выдержал.
Когда я узнал о водке, сейчас же сказал Богатыреву:
— Дядя Миша, вылей, и я Гарбузу ничего не скажу.
Машинист расстроился:
— Сань, голубчик, вот пусть жизнь моя расколется, пущай глаза мои не смотрят, ежели я не хозяин своему слову и контру буду разводить, подрыв бронепоезду. Не. А водочку я в запас. Когда басмачей сотрем, тогда и сам командир благословит нас на выпивку. Ну скажи, где мы ее тогда возьмем под случай тот радостный?
— Дядя Миша, вылей!
— Сынок, окаянный, ну чего ты пристал, я ее для лекарства от малярии берегу.
— Вылей!
— Сань, скоро забыл ты нашу дружбу. Я тебя, сосунка, к паровозу пустил, выучил, а ты…
— Ну, дядя Миша…
— Вот кончим воевать, я тебя за сынка к себе возьму, в Донбасс, на родину мою поедем. Донец там, рыба-карась с золотыми перьями…
— Дядя Богатырев, нельзя, ей-богу, нельзя! Гарбуз расстреляет.
— Да он и не узнает. Я понемногу буду пить, глоточками. Привык я, Сань, с кочегаров пью: в завтрак — рюмку, за обедом — стакашку, а когда в поездку собираешься — два хлестнешь. Нельзя без промазки горла при нашем паровозном деле.
Я упорно, хмуро твержу:
— Вылей!
— Такое добро выливать?!
— Дядя Миша, помнишь, я рассказывал про Собачеевку… дед мой, отец, мать и сестра от водки погибли.
— Дурак ты, Санька! Не водка съела твоих родителей, а божья милость царя-батюшки и его пришлепок.
— Дядя Миша, вылей!..
— Ну, ну, помолчи. Я наперсточком буду пить. Если хочешь — держи водку сам и выдавай по наперстку.
И сунул мне в руки Богатырев холодную бутылку; я стоял растерянный: бросить ее в окно, вылить или отнести Гарбузу? Кто-то хлопнул дверью. Я испуганно спрятал бутылку за спину.
В пульман вошел Гарбуз. Хочу поднять гимнастерку, вытащить бутылку и протянуть командиру. Но на меня умоляюще смотрит Богатырев: не продавай, мол.
Хлопнула дверь за Гарбузом, и я вернул бутылку Богатыреву.
Пусть выпьет, черт с ним. Не думал, что высосет водку здесь, на паровозе, на боевой вахте. А он достал из кармана бутылку, хлопнул ладонью по донышку… Пробка выскакивает, брызги летят мне прямо в лицо. Я вытираю глаза, щеки, нос, губы, твердо говорю:
— Скажу Гарбузу.
— Говори, говори, доносчик!.. А мы все равно выпьем.
Богатырев горлышком бутылки раздвигает усы, присасывается к стеклу мясистыми сухими губами и, зажмурившись, не дыша, пьет. Федоров остановившимися глазами смотрит на бутылку, и на его костистой голове выступает крупный пот.
— Механик, ты ж и про товарища не забудь, — шепнул он.
Богатырев отрывает бутылку от усов, звонко чмокает губами.
— На, пей за здоровье доносчика.
Федоров хватает бутылку, пьет.
Я отворачиваюсь к окну, мне хочется плакать. Нет, я не донесу. Легавых я возненавидел на всю жизнь. Как хорошо, что я не привык травить себя самогоном. Пил часто, много — с Крылатым, с Луной, с Балалайкой, но не привык.
Поезд идет полной скоростью, мы спешим. Наверное, где-то впереди, на том конце пустыни, скопились разбойники атамана Ибрагима Бека, и их надо накрыть огнем наших батарей.
От стремительного бега нашего тяжелого бронепоезда зыбучая пустыня встает на дыбы, кружит, завывает, обсыпает броню песком. Позади нас, по обе стороны дороги, стелются дымные хвосты песчаных вихрей. Солнце плетется за нами далеко позади и похоже на большущий подсолнух.
Звонит телефон. Я хватаю трубку.
— Красноармеец Голота слушает, товарищ командир!
Богатырев свирепо щетинит усы и поднимает над головой волосатый кулак.
— Видишь?
Гарбуз спрашивает, как дела на паровозе. Я молчу. Во рту сухо. Язык деревенеет.
— В чем дело? — хрипит Гарбуз. — Почему молчишь, Санька? Слышишь меня?
— Слышу.
— Раз слышишь, то докладывай: порядок там у вас или кавардак. Ну!
Губы мои еле-еле выдавливают:
— Порядок, товарищ командир.
И как только я это произнес, раздался страшный толчок и грохот. Звенит, рассыпаясь, стекло. Гудят, стонут, лязгают буфера вагонов. Паровоз покидает рельсы, встает на дыбы, хромоного падает, перепрыгивает через какое-то препятствие и, не попав на рельсы, начинает пересчитывать шпалы, режет их пополам.