Ученики называли имя учителя в своих выступлениях и в кулуарах и знали, что он сам поставил себе смертельный диагноз, и то, что этот диагноз единственно правилен, и то, что их учитель, избранный почетным председателем съезда, лежит дома, бессильный и слабый.
Имя его упоминалось неоднократно.
И однажды, при очередном упоминании, казалось, привыкший к этим упоминаниям зал встрепенулся, ожил, загрохотал, встал.
Оратор смутился, примолк.
И повернул голову туда, куда повернули головы все.
В большую аудиторию Политехнического музея входил, под руку со своей женой, почетный председатель съезда, приговоренный к смерти самим собою.
Может быть, врачи, понимавшие, что с ним происходило, догадывались, каких усилий стоил ему этот неожиданный приход, но он шел и шел, и кланялся еще в придачу, и еще в придачу — улыбался.
Так он шел и шел, а зал все стоял, и все рукоплескали ему, а он, сопровождаемый своею женою, опираясь на ее твердую руку, поднялся по лесенке в президиум съезда, и председательствующий генерал-лейтенант медицинской службы, крупнейший хирург, академик Юстин Юлианович Джанелидзе предложил ему стул, и усадил его и его жену в центре, и, успокаивая гремящую овацией аудиторию, поднял руку.
— Товарищи, прошу тишины. — И, когда зал стих, добавил негромко: — Абсолютной тишины. — И в наступившей тотчас же тишине сказал: — Дело в том, что просит слова Николай Нилович!
Все повскакали с мест, снова овации. Николай Нилович смотрел на зал, улыбался — немного печально.
А Джанелидзе вновь попросил тишины.
— Вы не совсем точно поняли меня, товарищи, — сказал Джанелидзе. — Николай Нилович сам не может говорить. Он лишен этой возможности, и доклад прочтет его ученик, профессор Лепукалн.
И в той самой абсолютной тишине, какой требовал хирург Джанелидзе и какая уже не прерывалась до последней фразы, профессор Лепукалн прочитал доклад, содержанием которого было лечение огнестрельных ран в Отечественную войну…
А Бурденко, продолжая улыбаться, вглядывался в зал и, узнавая знакомых, чуть кивал им головой, и это чуть заметное движение тоже его утомляло.
А после заседания взял листочек бумаги и написал щемящие слова:
«Этот доклад — моя лебединая песня: до следующего съезда я не доживу».
Через месяц и три дня на первых полосах газет появилось извещение о его смерти.
И улицу, на которой он жил неподалеку от Садового кольца, назвали его именем.
И присвоили его имя клинике Первого медицинского института, Нейрохирургическому институту Академии медицинских наук и Главному военному госпиталю Вооруженных Сил СССР.
И в Москве поставили ему памятник.
…А мне вспомнилось — после того как он вернулся из Тюмени, тут, в Москве, зимним холодным вечером, после доклада правительству он пришел домой к Борису Ильичу, приехавшему в столицу в связи с этим докладом. Тщательно отряхивал метелкой снег и сапоги в прихожей, посматривал на нас с женою, пришедших в гости к Збарскому, ласково и любопытно, когда Борис Ильич объяснял, кто мы и что мы…
Он порядком промерз, и поеживался, и растирал руки, прежде чем начать свое столь важное для Збарского сообщение о только что состоявшемся в Кремле визите правительственной комиссии.
Борис Ильич предложил прежде всего согреться и налил всем вина, и Бурденко чокнулся с ним первым, сказав, что он пьет за научную и гражданскую доблесть Бориса Ильича и что тост этот от чистого сердца.
Помню его голос, его тональность, начальственную и одновременно располагающую, он передал поклоны от Марии Эмильевны, очень тепло говорившей о семействе Збарских.
Тут же с улыбкой рассказал, как сегодня рассердился на кассиршу одного из институтов, где он работал: ему срочно понадобились зачем-то деньги, и он решил зайти в кассу и получить зарплату, обычно это, как и все бытовые хлопоты, передоверял жене, и так было не один месяц и не один год. Кассирша представить не смела, что Бурденко — мужчина, она уверяла Николая Ниловича, что он — женщина, и попросила доверенность.
…Когда он потерял дар речи и уже писал то, что хотел сказать, она, Мария Эмильевна, научилась понимать его по глазам, по пальцам рук, по повороту головы…
В этот вечер в гостях у Бориса Ильича было обо многом говорено, Бурденко был в добром настроении, и рассказывал, и расспрашивал, особенно оживился, когда речь пошла о Ленинграде, ведь еще в июле сорок первого, когда уже фашистские войска рвались к Ленинграду, он выехал на Ленинградский фронт, объехал на машине всю прифронтовую полосу, осмотрел больше сорока госпиталей, сам делал операции…
В потрясающем своим мужеством диагнозе, переданном консилиуму, собравшемуся возле его кровати, он кратко упоминает об этом тяжелейшем периоде его фронтовой жизни:
«1941 г. — я подвергся бомбардировке во время переправы через Неву, около Шлиссельбурга, и вскоре у меня был инсульт»…