Читаем И хлебом испытаний… полностью

— Спасибо, — глухо отозвался я, глядя ей в спицу. Каблуки ее перестали цокать, и столик она тащила за собой нехотя и вяло.

Отец с виноватой и слабой улыбкой посмотрел на меня, тихо сказал:

— Мигрени. Сорок лет — не шутка для женщины, — и вытащил пробку флакона. — Ну, давай-ка за дело. Подвинь рюмку.

Я машинально подтолкнул низкую пузатую рюмку вперед по скользящей скатерти и облегченно вздохнул: оказывается, присутствие мачехи чем-то угнетало и меня.

— Понимаешь, — отец наполнил рюмки, положил себе на тарелку ломтик лососины, — у людей моего поколения — увидено-то много, — кажется, выработался особый инстинкт, — он оживленно блеснул глазами, — шестое чувство на всякие исторические потрясения.

— Да? Ну и что же это чувство говорит? — кончиками пальцев я потрогал искрящуюся белизну скатерти, ощущение было приятным, успокаивающим.

— Сейчас оно в полном покое. По-видимому, век закончится без потрясений. Такое ощущение, что лет двадцать — тридцать все будет спокойно. Какая-то стабильная фаза истории.

— Ничего себе стабильность Кругом в мире стреляют, воюют, дохнут от голода. — Придвинув рюмку, я понюхал золотистую жидкость, запах был горьковатый и пряный.

— Это мелочи. Главное — развитые страны, главное, что мы не хотим и не допустим, для этого есть у нас все, — он поднял рюмку. — Так что давай — за спокойное окончание века. Ты, может быть, увидишь его.

— Давай — за спокойное окончание этого нелегкого века. — Я грустно усмехнулся, отец вдруг показался наивным, прекраснодушным старичком, которому склероз подарил под конец блаженную беспамятность. — На этот век, по-моему, уже вполне достаточно войн и прочего. А что будет — поглядим но все равно, давай выпьем за стабильность.

Мы почти одновременно подняли рюмки, водка от шафрана показалась мне приторной.

Отец ребром вилки ловко отделил кусочек рыбы, закусил, подцепил маленький золотистый рыжик и тоже пристойно отправил в рот, сухие щеки его порозовели, глаза лучились вдохновенным довольством.

— Вот ты заметь, как мы относимся сейчас ко времени, — меряем пятилетками, десятилетиями. Это значит, что на дворе мир и относительное благополучие. А ведь было так, что считали дни. В сорок первом — сорок пятом два-три дня значили иной раз больше, чем годы, — он поправил и без того безупречны зачес своих алюминиевых волос и мечтательно, почти по-мальчишески улыбнулся. — Вот я пытаюсь передать ту концентрированность времени, когда в один день укладывались годы. Очень это трудно передать, писателем надо быть, но нужно, обязательно нужно. Личное свидетельство современника потом будет ценнее любых романов.

— В назидание потомкам, значит? — спросил я, сдерживая усмешку.

— Ну, не совсем так, хотя если хочешь, то и в назидание. Потому что история любой жизни может служить назиданием. Но не это главное, — он еще чуть ослабил узел галстука.

— Что же главное? — я приподнялся, взял со стола тяжелый флакон. Что-то было в этом разговоре такое, от чего внутри у меня появилось сторожкое охотничье ожидание, даже шейные мышцы напряглись сами собой. Я беззвучно поставил флакон, сел, не сводя взгляда с отцовского лица, и повторил — Что же главное?

— Главное? — он задумчиво посмотрел в сторону своего вольтеровского кресла, где на пюпитре лежала стопа хорошей бумаги. — Об этом так, одним словом не скажешь.

— А ты не одним, — я попытался состроить ободряющую улыбку.

— Понимаешь, каждый человек что-то вносит в историю человеческого прогресса — я убежден в этом, — как-то особенно значительно произнес отец своим низким проникновенным голосом.

— Любопытно, что бы мог в этот прогресс внести, ну, скажем, я? — Интерес мой к разговору прошел, я понял, что будут одни лишь общие слова, и решил уделить внимание соленым рыжикам.

— По-своему прожитую жизнь.

— Да?! — рука моя с вилкой застыла на полпути.

— Представь себе. Вот об этом главном я и пытаюсь написать, определить меру своей сопричастности там, где этим можно гордиться… — В его интонации была неколебимая уверенность, и голову он держал высоко, чуть воздев очи гор, будто уже стал памятником.

Я поднял рюмку выше головы.

— Давай выпьем за то, чтобы ты всегда мог отличить, где нужна сопричастность, а где — нет, — и выпил одним глотком.

Он внимательно посмотрел на меня без улыбки, опустив глаза, отпил свою водку наполовину, вздохнул и снова посмотрел.

— Тебе было очень трудно там? — неожиданно спросил он.

Чтобы выиграть время, я стал отрезать сыр, потом ответил:

— Нет, там я хотя бы был равен со всеми.

— Да, да, конечно, я понимаю твою иронию, но ты, вольно или невольно, сказал истину. Тюрьма переносится легче, когда знаешь, за что… — Лицо его стало торжественным и печальным, будто он возлагал венок на могилу.

Я спросил, стараясь придать голосу безразличие:

— А ты не знал — за что?

— Видишь ли… — Он задумался. — Нет, конечно, нет! Это сейчас, с определенной дистанции, оглядываясь, можно отыскать вину… Не вину, а причину, — он допил свою рюмку.

Перейти на страницу:

Похожие книги