На просторной лестничной площадке, у дверей, ладно обитых темно-вишневым, простеганным ромбами кожзаменителем, я сделал несколько вздохов, провел ладонью по отсыревшим волосам и нажал белую квадратную кнопку. Звонок откликнулся лебединым курлыканьем, будто за этой роскошной дверью, простираясь в летнюю зеленовато-яблочную даль, лежало покойное озеро с поросшим камышами прибрежьем и по слюдяной его глади лениво и важно скользили лебеди, поблескивая в разреженном сиянии воздуха белым крахмальным пером. И я бы не удивился, если так бы оно и оказалось, но за дверью послышалась стройная четкая дробь каблуков, и я мгновенно скорчил веселую беззаботную рожу, небрежно сунул руки в карманы пальто.
Дверь отворилась беззвучно, словно не имела замков и запоров, и на фоне красновато-коричневой, золотисто освещенной передней я увидел лицо — узкий овал с теплым самосвечением полупрозрачного драгоценного фарфора, длинные неподвижные глаза над высокими скулами, где мерцали грозовые искры, светлая челка почти до бровей, спутанные волосы.
Я осклабился, как волк, и сказал:
— Привет, прекрасная мачеха.
Она посторонилась, придерживая вторую дверь, я переступил порог и вдруг, взвинченный внезапным, жарко нахлынувшим похабно-озорным чувством, ущипнул ее за нагло торчащую под белой водолазкой грудь. Зашипев как головня, на которую прыснули водой, она отскочила, шумно захлопнула дверь.
— Ты что, уже пьян?! — Она метнула в меня ненавидящий взгляд.
— Нет, голоден, — я скинул пальто на сверкающий лаком паркет передней, расстегнул пиджак и все с тон же волчьей ухмылкой стал смотреть на нее. Она выдержала взгляд, но нагнулась поднять пальто. Я повернулся и сделал шаг к коридору.
— Подожди, — голос был спокоен, даже холоден.
Обернувшись, я остановился. Стоя спиной ко мне, она повесила мое пальто на медный крюк дубовой шведской вешалки, и я неохотно отметил, что талия у нее по-прежнему гибкая и тонкая, ноги под короткой модной юбкой стройные, с узкими крепкими лодыжками и даже домашние туфли на каблуках.
Она повернулась, подошла вплотную, лицо было спокойным, чуть расслабленным, глаза источали холод, но рот, большой подвижный рот со свежими, почти девичьими губами, застыл жесткой чертой. По — прежнему ухмыляясь, я вглядывался в это болезненно знакомое лицо, замечал осеннюю, предзакатную обостренность все еще прекрасных черт и чувствовал тоскливое злорадство, — мы не становимся моложе, но к сорока годам каждый отвечает за свое лицо.
— Ну, — спросил я, — здоров ли патриарх?
— Слушан, если ты начнешь ему хамить, то… — она поднесла к моему лицу руку, крашенные перламутром ногти были длинными и острыми, — я плюну тебе в рожу.
— Только этого еще и не случалось, — идиотская ухмылка сползла с лица, я почувствовал, что сейчас сорвусь, и, сдерживая себя, ответил подчеркнуто тихо — Можешь не опасаться.
И вдруг от близости ее лица, от еле уловимого запаха ее духов, от золотистого света передней, от бетонной серой тяжести этого дня — быть может, от всех сорока предыдущих лет меня обволокла вязкая истома. Тянуло опуститься прямо на пол, на этот сверкающий лаковый паркет, но я только прислонился к стене. Передняя дрогнула и скривилась перед глазами, как в расстроенном телевизоре, но лишь на миг — потом все стало четким и одновременно мягким: красно-коричневый тон хороших обоев на стенах, дубовая шведская вешалка с медными крюками, овальное зеркало, красный кожаный пуф, золотистый стеклянный шар светильника и ее лицо, вдруг показавшееся призрачно помолодевшим и худым. Оно, это лицо, вдруг вспомнившееся девчоночьим, было некрасиво той тревожной непропорциональностью черт, которая в грядущем обещает пронзительную красоту, — лицо девочки сорок второго года, протянувшей мне хлеб…
Я выпрямил спину, зрение обрело обыденную ясность — роскошная передняя и лицо сорокалетней роскошной женщины, уже тронутое увяданием, и рука с острыми, крашенными перламутром ногтями.
«И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный», — строки эти неожиданно всплыли в памяти, растравляя иронической грустью, в которой тоже было нечто позерское и неискреннее, а вслух я повторил:
— Ладно, можешь не опасаться, — и пошел по широкому коридору.