Читаем И хлебом испытаний… полностью

Какое-то серебристое облако появилось в конце четырехкомнатной анфилады, оно медленным, но еще довольно легким шагом приближалось ко мне. Я смотрел на гладко зачесанные назад волосы цвета самолетного дюраля, на длинное сухое лицо с глубоко посаженными темными цепкими глазами, на вертикальные морщины от скул к подбородку. Он был выше меня почти на целую голову; великолепный серебристо-серый костюм четко облегал подтянутую фигуру, свежая крахмальная рубашка отливала голубизной, и единственной домашней вольностью был слегка распущенный узел синего с серебряной искрой галстука и расстегнутая верхняя пуговка воротника. Я посторонился, мой батюшка вошел в комнату и протянул руку:

— Ну, здравствуй. С сорокалетием тебя. — Низкий, богатый оттенками голос проповедника вибрировал искренним доброжелательством, пожатие сухой руки было энергичным.

— Спасибо, — сказал я и дернул головой в светском поклоне, совсем как воспитанный мальчик.

— Садись, — плавным жестом он указал на диван, подошел к креслу, взял с пюпитра авторучку и аккуратно закрыл колпачком перо. — Чернила подсыхают, а потом не расписать сразу, — он положил ручку на место, чуть повысив голос, сказал в дверь — Инна, сообрази нам что-нибудь, — и сел в кресло у противоположного края стола.

— Как здоровье? — непослушным голосом спросил я, всматриваясь в его сухое длинное лицо.

— Здоровье на седьмом десятке должно быть хорошим всегда, — жесткие его губы приоткрылись в легкой улыбке. — А вот сорок лет — это очень серьезно. В сорок лет… хм, я… да, это — сорок седьмой… в сорок лет я не рассчитывал дожить до шестидесяти с хвостом, — он плотно сомкнул губы, прикрыл глаза, вспоминая.

— Ну, в сорок лет такое не очень и страшно, — теперь я по себе знаю.

— Да, да, я тебя понимаю, — открыв глаза, он медленно кивнул головой, положил ладонь на желтую с темными крапинами столешницу, на безымянном пальце блеснуло обручальное кольцо: кисть руки была почти юношеской, крупной, с длинными пальцами, свежей гладкой кожей — ни россыпи «гречки», ни переплетения синих вен.

Отцовская рука выглядела моложе моей. Я всю жизнь жаждал быть как все, жаждал всего как у всех, — чтоб были натруженные отцовские руки, чтоб — тусклый свет и тепло обыденности, чтоб согревало кровное родство… Глухая обида ворохнулась внутри мокрым дрожащим щенком, глухая обида и острая горечь. И во рту пересохло от внезапной злобы, не на этого красивого седовласого человека в дорогом серебристом костюме — на саму судьбу. Я почувствовал, как губы пошли косой нехорошей ухмылкой, и даже сам сжался от испуга, что сейчас, истерически взвизгнув, начну выкрикивать бессвязные идиотские обвинения и обиды, и ощутил тошноту от этого надвигающегося банальнейшего и пошлого «скандала в благородном семействе». Но тут с тихим шуршанием в комнату вкатился изящный легкий столик на резиновом ходу, небрежно и ловко подталкиваемый мачехой. Она надела голубой передник, молодивший лицо.

Столик подъехал вплотную к отцовскому креслу. Отец с оживившимся лицом взял в руки большой прямоугольный стеклянный флакон, лаская грани в ладонях, посмотрел на просвет желтоватую жидкость.

— Вот и прекрасно, в такой день надо, обязательно надо. Это пшеничная на шафране. Не пробовал? Лучше, по-моему, не бывает, — он легко удерживал одной кистью большой, видимо тяжелый флакон на весу, ожидая, пока мачеха расправит на столе хрустящую скатерть голубоватой искрящейся белизны.

Я стал смотреть на ее атласные руки, ладно уставляющие стол. Длинное блюдо с розовой лососиной, бадейка с заправленными постным маслом, лоснящимися солеными рыжиками, пускающий из дырочек слезу, лунно светящийся сыр на квадратной плакетке и матовый металл ножей и вилок — все становилось еще более привлекательным и роскошным под этими узкими, с тон ними запястьями руками, и крашенные розовым перламутром когтистые ногти здесь, над белой пиршественной скатертью, не казались угрожающе хищными. В ее лицо я взглянул только мельком и поразился тому, что оно — прекрасное лицо с длинными, странно неподвижными глазами — глухо: я не увидел на нем никаких чувств, лицо не выражало ничего, кроме сосредоточенности на том деле, которое ладно справляли руки.

Отец все еще держал на весу флакон с желтоватой жидкостью, и на его лице я заметил такую же, как и на лице мачехи, глухость, только в темно-бархатных, глубоко сидящих глазах поблескивало нетерпение.

Не все так ладно в доме Облонских, подумал я раздраженно. Закрытость этих лиц говорила о каком-то неблагополучии и, следовательно, могла служить оправданием, но я не хотел, чтобы у этих людей было хоть какое-то оправдание, — не потому ли, что оно могло уравнять их со мной?

Хлебница стала на краю стола, последними появились фужеры, рюмки и графин с апельсиновым соком. Мачеха выпрямилась. Отец фальшиво-просительным тоном спросил:

— Инночка, может быть, и ты с нами? — и отвел глаза в сторону.

— Нет, у меня голова болит, — голос ее задрожал, и я подумал, что она заплачет. — Пейте-ешьте на здоровье, а меня увольте. Поздравляю, Алексей.

Перейти на страницу:

Похожие книги