-- Никто не знает, в чем дело, -- продолжал Феликс. -- Ирка в истерике, Абрамова никто не может найти. Похоже, у них там неприятности в конторе.
-- Боже мой, боже мой, -- механически повторял Глеб. Перед глазами возникла женщина, что цеплялась руками за гроб и кричала: "Деточка мой, деточка!" -- а поверх этой картины, точно в авангардном фильме, -- утреннее лицо Абрамова, какое-то посеревшее от страха.
-- Короче, похороны послезавтра, в два.
-- Да, я приду.
Он хотел спросить, звонил ли Феликс Маринке, но не успел: тот уже повесил трубку. Глеб вернулся на кухню. Лучше всего сейчас выгнать бы Оксану и лечь спать.
-- Что случилось? -- спросила Оксана.
-- Ты когда уезжаешь? -- спросил он.
-- Завтра.
Да, подумал Глеб, я тогда не скажу. Напишу утром Вольфсону, пускай он ей в Сан-Франциско скажет. Пусть Оксана улетит из России с легким сердцем. Может, это малодушие, но Глеб не мог сказать сейчас о Емелиной смерти.
-- Жалко, что так ненадолго. -- Он вздохнул и сказал то, на что не мог решиться весь вечер: -- А помнишь, как мы танцевали после выпускного?
-- Помню, -- Оксана улыбнулась. -- Хотя довольно смутно уже. Я была в тебя немножко влюблена.
Глеб посмотрел в окно. В сгустившихся летних сумерках раздавались пьяные голоса подростков: они бухали на детской площадке.
-- Я был в тебя очень влюблен, -- сказал он. -- Может, сильнее, чем в кого-либо. Кроме, наверное, моей жены.
-- Ну, прости тогда, -- ответила Оксана.
-- За что?
-- Что все так вышло. Если б мне было не шестнадцать, а двадцать, я бы тебе хоть дала.
Она посмотрела ему прямо в глаза, и Глеб вдруг понял, что сейчас этого не хочет. Дети, когда-то любившие друг друга, умерли так же бесповоротно, как Леша Чаковский или Миша Емельянов. Никакой сексуальный акт их не воскресит.
-- Матшкольные мальчики и девочки, -- продолжила Оксана, -- в школе не трахаются.
-- Почему? -- спросил Глеб. Грусть, почти непереносимая в своей материальности, сгустилась в кухне. -- Марина с Чаком трахались.
-- Да ну?
-- Он мне сам рассказывал. Они переспали, когда мы ездили в Питер.
1983 год. Ноябрь.
На стрелке Васильевского Лешка Чаковский растопырил руки и проорал:
-- Вот сюда я приду умирать!
Вольфсон и Абрамов посмотрели на него осуждающе, а Емеля спросил:
-- А почему сюда?
Не знать таких очевидных вещей, возмутился про себя Глеб. Одно слово --Емеля. Он обернулся на Оксану, слышала ли она. Похоже -- нет. Ежась на осеннем питерском ветру, в синей курточке из "Детского мира", она о чем-то говорила со Светой Луневой. Зинаида Сергеевна прокричала: "Все в автобус!" -- и школьники один за другим полезли в дверь туристического "Икаруса".
Глеб сел рядом с Чаком:
-- Чак, ты -- придурок. Засыплешься по мелочи, на хуй надо?
-- Да ладно, -- ответил тот. -- Я, может, имел в виду, что, увидев Васильевский остров, и умереть не жалко. А стихов этих ваших я знать не знаю.
Те четыре года, что Глеб знал Чака, тот всем своим видом показывал, что закон ему не писан. Родители в секретном ящике, дедушка -- член-корр, если что -- отмажут. У Чака всегда все было хорошо -- дружба, учеба, отметки. Даже по физкультуре "пятерка". Вдобавок за лето он вытянулся, стал крепче в кости и выглядел совсем плакатным красавцем. Монтажники-высотники. Шестидесятнические геологи. Джин Грин Неприкасаемый. Чак широко улыбнулся Глебу и сказал:
-- Не бэ.
Впереди сидели Мишка Емельянов с Витей Абрамовым. Сквозь шум мотора не было слышно, о чем они шепчутся, но когда Емеля перегнулся через проход к Оксане, Глеб напряг слух и расслышал: "...к нам в комнату, когда расселимся...". Оксана сосредоточенно кивнула.
Проезжали Обводный. Глеб вспомнил "Караганду" и злобно скосился на Чака: мол, сдержись хоть на этот раз. Тот нагнулся к его уху и громко зашептал:
-- А экскурсовода можно спросить про ленинградскую сельдь? Или опять антисоветчину шить будешь?
Все-таки Глеб не любил этот выпендреж. История генеральской дочери, живущей в Караганде и вспоминающей Обводный канал и родной Ленинград, представлялась ему слишком трагичной, чтобы делать из нее фигу в кармане. И потому все время казалось, что для Чака эти песни и стихи, которые Глеб так любил, -- просто способ показать себе и другим, какой он классный. Мол, мы тоже не хуже Горация, "Эрика" берет четыре копии, и одна из них как раз у меня в сумке.
Вспоминая эту знаменитую фразу Галича, Глеб представлял себе бесконечную геометрическую прогрессию, четверку -- а на самом деле шестерку, если брать тонкую бумагу и импортную копирку, -- возведенную в энную степень. Словно огромная сеть покрывала весь Союз и каждый раз, садясь за машинку, Глеб радовался, что он тоже часть сети. И еще ему казалось, что эти стихи и рассказы открывают какую-то сокровенную правду о мире, правду, никак не связанную с политикой или даже с литературой, правду о бесконечном одиночестве человека и его беззащитности перед лицом ужаса --всепроникающего, как государство.