Со временем он сделал эту игру еще более жестокой. Образ честного бедного старичка (который, как у любого характерного актера, вскоре прирос к нему неотрывно) дополнили очки в роговой оправе, причем одна из дужек была для правдоподобия скреплена синей изолентой (между прочим — зрение у него было превосходное). Из-за простых стекол на окружающую действительность смотрели честные, широко распахнутые, желтоватые от старости глаза с сеткой розовых прожилок. Неловко шаркая, кутаясь в какой-то бумазейный замызганный шарф, он заходил в какое-нибудь присутственное место — библиотечный коллектор, Министерство земледелия или что-то в этом роде, выбирал среди служащих барышню понадменнее (здесь, вероятно, сказывалась уже и патология), подходил к ней и заискивающе задавал какой-нибудь вопрос, например о ретирадном месте, или о ближайшей булочной, или о том, как пройти на улицу Ламарка… Если вдруг барышня, на свою беду, отвечала что-то не слишком дружелюбное, князь хмурился, разочарованно качая головой, как бы сокрушаясь от несовершенства мира, и незаметно нажимал на кнопку хэнди-токи в кармане плаща… Через несколько мгновений в дверь, толкаясь плечами, влетали три-четыре бритых мамелюка, составлявших личную охрану князя и постоянно его сопровождавших. «Грубит», — пожимал он плечами, показывая на несчастную девицу. Обычно ее не трогали и пальцем, а только, обступив, грозно смотрели, вращая глазами и приговаривая что-то назидательное (по должности мамелюки были некрасноречивы), но самой сцены обычно было достаточно, чтобы навсегда привить несчастной жертве неподдельное почтение к старшим. Впрочем, со временем слухи о проделках князя распространились весьма широко, причем обросли, кажется, неправдоподобными подробностями вроде той, что особенно картинно перепугавшихся и достаточно искренне кающихся грешниц князь не только прощает, но и вознаграждает по-особенному, из-за чего распространилась даже эпидемия излишнего грубиянства, когда к каждому ни в чем не повинному старичку, на беду зашедшему куда не следует, бросались верящие в свою звезду служительницы, чтобы попробовать обидеть его побольнее, косясь одновременно краем глаза на входную дверь. Но тем временем ему самому это надоело.
Много лет, как он махнул рукой на точечное исправление нравов (так он сам понимал свои упражнения), не оставив, впрочем, других занятий на благотворительной ниве. Был он председателем множества обществ, от чисто филантропических до просветительских, страстно увлекался цветоводством (благодаря чему был знаком и даже отчасти дружен с Никодимовой матерью), а в последние годы стал впадать в некоторый мистицизм. Слухи и пересуды, всегда его окружавшие, передавали смутные рассказы о каких-то заезжих медиумах, соборных радениях, чуть ли не перетекающих в афинские вечера и египетские ночи. Попасть к нему на званый вечер (которые он устраивал не реже раза в месяц, а то и чаще) было одновременно почетно и не слишком трудно: ценя многолюдство, он совсем не скупился на приглашения. Вероника бывала у него три или четыре раза — сперва в качестве падчерицы покойного отчима, а после и просто так — очевидно, он ее в один из визитов отметил (хотя они не проговорили и минуты) и распорядился соответствующим образом, так что время от времени она получала учтивый звонок с, как выражались в этом кругу, почтительной инвитацией. Никодим не был у князя ни разу, о чем, впрочем, не переживал.