Шоссе давно уже кончилось. Они сбавили скорость, съехали на песчаный проселок. Струя ветра, дувшая в боковое окно, погасла. В кабине стало душно. Скопился тромб бензиновых, из канистр, испарений. Машину подбрасывало на рытвинах. Кусты звонко хлестали по дверцам. На капоте, зацепившись за притороченное колесо, зеленела обломленная веточка. Бобров при толчках, падая в пружинное сиденье, чувствовал колыхание взрывчатки, елозившей между пустыми баллонами. Соломау спрашивал о чем*то человека в панаме, говорил на языке, непонятном Боброву, и тот отвечал односложно.
Солдаты зачерпнули из жбана воду. Пустили по рукам кружку. Жадно пили, двигая худыми кадыками, мгновенно покрываясь черно-блестящей испариной. Протянули Боброву. Тот принял благодарно. Пил, постукивая о зубы алюминиевым краем. Вода казалась густой, кисловатой, утратила прохладу и свежесть. Пил Соломау. Пил шофер, крутя баранку. Продолжали движение по горячей саванне. Бобров липким промокшим плечом чувствовал горячее, как компресс, прикосновение плеча Соломау.
В этом изнуряющем однообразном движении ему казалось, что этот день был предначертан в череде предшествующих дней и лет, таился среди них, был запланирован: и это обморочное колыхание в пятнистом «лендровере», чернолицые солдаты, страдающие от жажды и тряски. Его появление здесь, в этой африканской саванне, определялось давнишней, действовавшей в одном направлении силой, толкавшей его своим острием. Эта сила начиналась не в нем, Боброве, исходила не из души, не из сердца, а откуда*то сзади, из-за спины, где клубилась горячая пыль. Была проявлением сторонней, ненавязчивой, непрерывно действовавшей воли. И он, измученный, парализованный, отданный во власть этой воли, двигался по невидимой, прочерченной по саванне силовой линии.
Старался думать о том человеке, кого выбрал в герои. Хотел представить его облик, лицо, его привычки, пристрастья, его прошлое, любимых и близких. И все, что он знал о нем, было знаньем о себе самом. И все, что не знал, незнаньем себя самого. Ему добровольно отдавал он свой облик, свои черты и приметы. Наделял его своим прошлым. Вверял свою жену и детей. Награждал друзьями. Он, Бобров, перестал быть собой, перешел во власть другой судьбы и характера, им же самим сотворенных. Проживал свою жизнь, как чужую.
Он пытался схватить глоток свежести, вырваться из бензиновых испарений.
— Соломау, — спросил слабо, — что нами движет? Что движет тобой, Соломау?
Тот повернул к нему близкие воспаленные, в красных прожилках белки. Мгновение молчал, пытаясь понять вопрос, понять состояние Боброва. Всплывал из Своего сонливого, терпеливого ожидания. Понял вопрос. Ответил:
— Мною движет ненависть. Ненависть к тем, с кем я сражаюсь всю жизнь. Кто убил многих моих друзей и хочет убить меня. Кто хочет убить Мозамбик. Ненависть — та реактивная турбина, которая мне сообщает движение.
— Ненависть? — Бобров утомленным сознанием пытался вызвать в себе подобие этого чувства. Вернуть себе энергию жизни любой ценой, пусть даже энергией ненависти. Не мог, не умел это сделать.