— Мария, ты сегодня такая красивая. Похожа на артистку. Почему бы тебе и вправду не выступить с собственным номером? — спросил африканец в красном.
И Бобров, поражаясь совпадению — желтому платку и красной рубахе, видел в этом улыбающемся, приветливом человеке другого, безвестного — Чики. Действовал волей творца. Совершал переселение душ. Помещал душу убитого, понесшего кару предателя в эту живую, ничего не подозревавшую душу. Помещал человека в свой будущий фильм, в сцену казни на берегу океана.
«Вот так он и будет выглядеть — предатель», — думал Бобров, рассматривая крепкие, открывавшиеся в улыбке зубы, смеющийся взгляд, подкову усов над пухлыми добродушными губами.
— Так почему бы тебе не выступить с собственным номером? — повторил африканец в красном.
— Мой номер — постоянное сидение в офисе, — отвечала Мария. — Разве вы позволите мне отлучиться? Сижу, как пленная. Спасибо Франциско, он приехал и внес в мою жизнь хоть некоторое разнообразие. Вот возьму и уеду с ним в Лондон. В лондонском отделении, сказал он, есть для меня хорошее место.
— Завтра ты будешь нужна нам здесь, — сказал Микаэль. — Завтра ты и я — мы едем в Ресано Гарсиа.
Бобров смотрел, как дружелюбны все трое. Как Мария держит под локоть крепыша в красной рубахе, как шутит с ним Микаэль. И крепыш, возбужденный и праздничный, оглядывается, притопывает туфлями, усыпанными медными бляшками, и все трое напоминают студентов, легкомысленных и спортивных.
«Ничего, он простит мне, — думал Бобров, отбирая у него его внешность, уже пользуясь ею по своему усмотрению. — Он — Чики, предатель, и он мне за это простит…»
— Пора, — сказала Мария. — Мы можем остаться без мест.
И сквозь тесные двери они вошли в помещение театра.
Зал был полон, сумрачно освещен. Казался черным от лиц. Вспыхивал белками. Вибрировал, гудел, шелестел, словно по рядам проходили высоковольтные жилы. Он сел в кресло рядом с Марией, пропустив Микаэля в глубь ряда. Стал осматривать зал.
Люди в рядах были те, кто покинул родину, близкую, лежащую рядом, за соседней границей, обильную и богатую, пленявшую своей красотой. Оттуда, с родины, изгоняя, истребляя, ввергая в муку и боль, целились в них беспощадные жестокие силы, и все они, здесь собравшиеся, были в рубцах и шрамах. Иных он знал в лицо. Ту маленькую хрупкую женщину, с девичьим бантом на платье, — ее избивали в полицейском участке, насиловали, и она от пыток на время потеряла рассудок. Того горняка с костылем, — белый мастер толкнул его под вагонетку, и ему от-, хватило ногу. Того седовласого, в белом пиджаке адвоката, — всю жизнь на судебных процессах защищал африканцев и сам угодил в тюрьму, прошел сквозь застенки и пытки. Тех студентов, что покинули добровольно колледж, оставили на время науки, взялись за науку войны с ненавистным правительством. Того измученного, с конвульсией боли бойца, подорвавшегося на мине, — только что поднялся с одра-. Они принесли в этот зал свою боль и несчастье. Сложили их вместе. И Боброву казалось: зал заминирован этим стиснутым воедино страданием. Поверни взрывмашинку, и раздастся сокрушительный взрыв, сотрясающий твердь удар. Мария, вытянув гибкую шею, напряженная в кресле, была как и те — раненая, обожженная. Он чувствовал ее соседство, как колеблемое близкое пламя.
Зажглись прожекторы — как лучи нетерпения из зала. Поднялся занавес, и под тихую музыку началось представление.
Наивные лубочные пантомимы изображали историю Южной Африки. Полуобнаженные темнокожие люди собирали плоды, мотыжили землю, танцевали и любили друг друга. Но вот появились пришельцы — белолицые, в шлемах, с мушкетами. Стали стрелять, убивать, заковывать в цепи туземцев. Сцены неравных сражений: копья и луки против пушек и ружей, падающие под пулями воины. Рабский труд на плантациях, звон кандалов, белокожий бур ставит ногу на голову темной невольницы. Черные шахтеры в разноцветных пластмассовых касках пробуют бунтовать, и их разгоняют стреляющие цепи солдат. Похороны убитых шахтеров и клятва оставшихся жить. Воплощение клятвы — налет смуглолицых бойцов на полицейский участок. Стук автоматов, вой полицейских машин. И медленно краснеющее, накаляющее сцену зарево с возносящимся словом «Африка». И к этому слову тянутся сжатые кулаки, автоматы, мотыги. Звучит грозно-яростный хор.
Бобров смотрел на сцену и в зал. Наивные, плоскооблегченные лубки мгновенно тяжелели, становились выпуклыми, наполнялись состоянием зала. Зрители причитали, замирали, свистели и улюлюкали вслед белым полицейским. Стенали и плакали вместе с погребальной процессией. Метали вверх кулаки, вдохновляя боевиков-автоматчиков. Сам зал был зрелищем. Люди находились на той черте возбуждения, что казалось, позови их — и они с детьми, стариками, всей накаленной толпой пойдут к границе сражаться, погибать, отдавать свои жизни в этом огненном зареве. Искусство на сцене было смесью фольклора с политикой. Легкие быстродействующие агитки входили в молниеносный контакт с накопившимся в душах страданием, с жаркой африканской эмоцией, становились ритуальным, зовущим в сражение действом.