Писатель выступает против таких выражений, поскольку вместе с новыми оттенками смысла изменяется и отношение к красоте: смысл «хорошего» могут придать и поверхностно красивому, чего русский человек не допустил бы раньше. Этого опасался и Лев Толстой, но опасался напрасно: на наше отношение к красивому и хорошему чужие представления не оказали влияния. Наоборот, они его усилили, вторичными значениями слов подчеркнув условность поверхностной красивости.
Переложения смысла иноземных слов иногда были попросту символическими, но и они как бы вкладывались в национальную русскую традицию по образцам ее; иначе новое значение слова просто не поняли бы.
В 50-х годах XIX века, вспоминают современники, всюду стали поговаривать: «смотрите: такой-то — красный». Слово красный в этом значении только что входило в разговор и, как модный кафтан, надевалось на всякого. В мемуарах множество примеров неточного употребления слова, поскольку «красным считался всякий, кто в душе не был холопом». Так и новгородского губернатора при Николае I считали «красным», поскольку он требовал уважения к закону; из комиссии по подготовке уложения об освобождении крестьян в 1860 году выведены как «красные» те, кто не угодничал перед царем. Газеты запутались, называя «красными» то славянофилов (ходят по праздникам в русских красных рубашках), то нигилистов, то либералов европейского пошиба (читают парижские журналы). «Красными» называли своих политических противников, кем бы они ни были. Красное стало политическим цветом, первым символом в общественной жизни России XIX века. А смысл символа — заимствован.
После европейских революций 1848 года французское слово
Красный — красивый, яркий, цвет жизни, добра и солнца; цвет надежды и будущего. Но и белый в глазах «белого» — цвет закона и порядка, а значит — цвет монархистов. Красный стал революционно красным в противоположность к реакционному белому, и эти новые значения слов оказались совершенно русскими. Другие языки, развивая переносный смысл этих слов сегодня, пользуются русским политическим опытом.
В постоянной замене старых слов новыми иногда совершенно утрачивалось и ощущение «родного» слова — начиналась сумятица. Известны слова Пушкина: «Недуг… подобный английскому сплину, короче: русская хандра». Так взаимное отношение этих слов понимали и современники поэта. Между тем, и хандра — искаженное разговорной речью греческое слово — сравните современный термин ипохондрия. В одной из пьес Островского купец говорит: «Компромисс или, по-русски сказать, фортель», но фортель — слово немецкое, пришло к нам через Польшу: это выгода, хитрость. Совсем уж непонятным кажется пример, приведенный Д. Н. Ушаковым, — слова трамвайного кондуктора в 20-е годы: «Ну, конечно, у кого есть рука, или просто, по-русски сказать, — протекция, — тоща другое дело!» Действительно, иметь руку — германизм в нашей речи и значит покровительство; однако и протекция — латинское слово, которое обозначает защиту. Все дело в том, что хандра известна русским с XVI века, фортель — с XVII, протекция — с XVIII, тогда как сплин, компромисс или русское рука — перевод чужого слова, только-только входят в оборот. Новое же истолковывается посредством старого, привычного. Новое — всегда чужое, а значит, и чуждое — воспринимается как заимствованное. Иллюзию «русскости» слова создают привычка и его распространенность.
Машина
Может случиться и так, что чужое слово навсегда останется самым общим обозначением целого ряда последовательно возникающих и исчезающих явлений или предметов — всеобщим масштабом, всеобщим определением.