Читаем Гордый наш язык… полностью

Сейчас много говорят о названии мужских профессий, некогда бывших женскими: от балерины, от доярки… А совсем недавно и сами «женские» слова казались странными. В начале XIX века известный баснописец Иван Дмитриев писал о помещике, который «забавляется актерами и дансиорами». Чуть позже (рассказывал актер Нильский) при венчании в церкви балерина называет себя фигуранткой и не согласна, когда ее «по-русски» именуют танцоркой. Возникает спор, в результате которого тут же, на месте, священник решает: пусть будет плясуя́. Вот сколько вариантов для обозначения одного и того же. Варианты эти немыслимо перепутаны в смыслах и в отнесенности к определенному стилю. Плясуя́ — самое высокое, торжественно-книжное, древнее слово; так называли танцорок в переводах из Библии. И вот высокое иноземное слово фигурантка в сознании благополучно соединилось со столь же высоким остатком древности — плясуёй.

Пушкин читал в Кишиневе новые главы «Евгения Онегина». «И я могу сказать, — писал много лет спустя приятель поэта Ф. Вигель, — что я насладился примёрами (на русском языке нет такого слова) его новых произведений». В те же годы журналист, описывая первый, созревший в парниках, картофель, добавлял, что «нынешний примерный картофель большею частью не тот, что был». Французское primeurs обозначает первые овощи; значит, в отношении к новинке литературы французское слово употреблено в переносном значении. В подобном случае поэт Иван Дмитриев просил прислать ему «всякую новость» — всякую новинку, в отношении же овощей говорили тогда по-русски просто: перви́ны.

Были русские слова, конечно же были. Но в том кругу, который предпочитал французские премьеры, было принято этого не замечать. Новость и перви́ны гораздо лучше, хотя бы потому, что они отличают «свежий» шедевр от ранней картошки, но офранцуженному сознанию важнее иное, важно передать тот смысл, общий для всех этих русских слов, что все это — самое первое. Остальное уже и не важно. Подробности ускользают как слишком конкретные, а значит, и лишние. Поэтому слово и не привилось у нас, хотя долго еще им щеголяли: и передовая статья в газете, и премьер-министр… все именовалось с помощью этого французского корня.

В начале XIX века затруднялись перевести и такие понятия. «Он имел то, что французы называют aplomb и что по-русски не иначе можно перевести, как смешение наглости с пристойностью и приличием» — вот как описательно и длинно звучит в переводе апломб! «У французов для названия скромности есть два слова, modestie (скромность, стыдливость) и discrétion (скромность, осторожность, сдержанность), коих значение различно. Закревский был discret». «Чтобы сохранить чистое имя, должны были женщины приниматься за pruderie, что иначе не умею и перевести, как словом жеманство», — что неточно, ибо это тоже стыдливость, хотя и в новом оттенке — показная, преувеличенная, а, кстати, prude — это недотрога. Оттенки стыдливости казались важными; в русском языке тоже были слова, выражавшие это значение, но слова высокого стиля, в бытовой речи невозможные. И вот тут-то как раз и внедрялись в речь французские эквиваленты со всеми оттенками, характерными для французских представлений об апломбе, ханжестве или о чем-то еще. Незаметным движением мысли навязывались нам понятия, чуждые русским. Ведь в таких оттенках частенько все дело: незаметны поначалу, а в один прекрасный момент оказываются на виду, и по ним равняют нравственность и поведение.

Масштаб отношений меняется под давлением классовых или социальных предпочтений — сперва в словах.

Русские тексты XIX века буквально насыщены замечаниями такого рода. «Я прозвал всю эту дурь le culte du jarret и спрашивал Ростопчину (известная поэтесса XIX века. — В. К.), как это выражение перевесть по-русски, но она не сумела», — писал П. Чаадаев в 1851 году. Да, буквально «не перевесть», потому что идиомы никогда и не переводятся буквально; не скажешь: «склонение подколенной жилы» — «поджилки трясутся» сказать можно.

Иногда все-таки приходилось приспосабливаться к французским понятиям и переводить их на русский язык. В XVIII веке говорили хладномыслие при французском sens froid (холодный рассудок), в пушкинские времена в речевой обиход вошло совершенно русское слово хладнокровие («Его убийца хладнокровно…»). Не мысль, а кровь — образ, который понятнее русскому.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русская словесность

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки