Он хотел спросить «трудно», но спросил «холодно».
— Где? В котловане? — говорит она.— На целых пять градусов холоднее, чем в Ярске. При сорока должны актировать день. Только они не хотят актировать, говорят: «Тридцать девять и девять десятых». А собаки кашляют. И козы тоже.
Женя уходит умываться, забрав мыло и губку. Возвращается она посветлевшая, мажет губы, нос и щеки какой-то мазью. Встретив в зеркале глаза Виктора, говорит, усмехаясь:
— Средство после бритья, но помогает после мороза.
Она просит Виктора отвернуться, раздевается и, шлепая по полу босиком, сонно шепчет:
— Устаю, никакого удовольствия от сна. Закроешь глаза — и утро.
Утром она поднимается за пятнадцать минут до выхода, и Виктор, не открывая глаз, слышит, как она одевается.
Она причесывается, бормочет:
— Ой, мамочки, сейчас стоя усну... Везет же людям — спят до восьми, и прораб на них не злится, и нарядов им не закрывать...
Последнее, что будет, Виктор знает. Она посадит на свою подушку медведя, и тот зарычит утробно: «Ухг хге. Ухг хге...»
«Сиди,— скажет она ему.— Не дрыгайся. Чего тебе не сидится в тепле?»
Виктор открывает глаза и садится. Потом встает на колени и смотрит в окно. Сейчас от подъезда Женя побежит к дороге, там проходят будки — машины с деревянным крытым коробом.
Будок много, они идут тихо, но не останавливаются.
Женя приспосабливается к ходу одной из них, вскакивает на ступеньку, чьи-то руки втягивают ее внутрь.
Больше ничего нет.
Виктор стоит на коленях, прижимаясь лбом к замерзшему стеклу, думает: «Сколько нужно ждать часов, пока она придет?» Она говорила: «Не люблю ездить в шестьдесят четвертой будке, там всегда, ну всегда отборные матерщинники собираются. Я от этой будки натвердо отказалась».
Сегодня машина была тридцать седьмая. Вчера тоже.
Может, и руки, которые ей помогали садиться, те же самые?
Ночью Виктора разбудили голоса. Вера спрашивала!
— Почему ты не спишь?
— Не могу,— отвечала Женя.
— Почему? Ты можешь объяснить?
— Понимаешь,— сказала Женя,— прораб у нас — ну фашист настоящий. Орет и орет.
— На тебя орет?
— На всех. И на меня... Вчера точковщица у меня сбежала. Не выдержала работы. Я осталась без сведений. А он сегодня кричит: «Почему нет сведений в кубах? Вы тут работаете или гуляете? За экскурсии у нас деньги не платят!» Это при всех. При рабочих, при мастерах. Я ему говорю: «Не смейте грубить! Не смейте! Не смейте!» — «А что, у нас пансион благородных девиц? — спрашивает.— Так вы ошиблись и не туда приехали!>-
— Ну? — спросила Вера.
Женя молчала, и Вера еще сказала:
— Ну?
— Что «ну»? Я ему ответила: «Если скажете хоть одно грубое слово, переведусь на другой участок».— «И валяйте,— кричит,— баба, знаете, с воза...»
Вера сказала спокойно:
— Подумаешь, у нас все кричат.
— А я не все. Я так никогда не привыкну. Ты знаешь, какая у меня кожа? К ней едва прикоснешься, синие следы остаются. А внутри у меня, знаешь, после таких прикосновений? У меня все отмирает, если хочешь знать. Я вдруг закричала на него: «Замолчите! Или я вас ударю!» Ты знаешь, он испугался и замолчал. Наверное, на него никто не повышал голоса.
Женя, видимо, сидела на кровати, и Вера сказала:
— Ладно, теперь ложись.
Женя сидела и молчала.
Потом заговорила негромко, отчаянно как-то:
— Я знаю, что я не в то время родилась. В войну я бы просто ушла на фронт. А под этого прораба первую бы мину подложила. А революция! Они были счастливыми потому что они делали самое главное. Понимаешь, это так важно знать, что ты делаешь самое главное в жизни.
Виктор слушал Женю, открыв глаза и глядя точно туда, откуда шел ее голос. «Какая она сейчас?» — спрашивал он себя, напрягаясь изо всех сил, чтобы понять вдруг случившееся. Ему казалось, что глаза ее широко открыты, а лицо откинуто вверх. Она не может опустить голову, даже шевельнуться, иначе слезы выплеснутся и потекут, и тогда она будет по-настоящему плакать.
— Я сегодня ушла,— говорила Женя, и голос ее был почти что незнаком сейчас Виктору, какой-то грудной, вторичный. — Я ушла в снег и говорю себе: «Зачем жить?» Я пошла, пошла по Ангаре вниз, мимо пристани, торосов, скал... Оглянулась — кругом только белое, даже эстакаду не видать. И ни одного звука, прямо белая пустота, и все. Мне тогда страшно стало. Я подумала, что вот такая, наверное, и есть смерть: никакая. И так я побежала, словно за мной медведи гнались. И вдруг под носом бульдозер: «Стрек, стрек, стрек». Я села на снег и думаю: «Родненький мой, бульдик, бульдичка... Как же ты приятно тарахтишь!.. Маслом пахнешь, человеком, стройкой. Ну как я без всего этого буду?»
Вера молчала.
Женя, подождав, сказала:
— Холодно. Я форточку закрою.
Она полезла босиком на стол и замерла так, не шевелясь, глядя в распахнутую форточку.
— Вера! — зашептала она. — Вера! Какое сегодня небо, столько звезд!.. Знаешь, Вера, что я иногда думаю? Ведь мы все вечные, и я как вещество существовала всегда. И я точно знаю, что в меня залетело несколько молекул из другой галактики. Знаешь, немножечко совсем, но они так чувствуются!
Виктор знал, что смотреть нельзя.
Но он смотрел.