Первый камешек запускает Кашмира. Дескать, она готова расплакаться, как подумает о бесчисленных капитолийских зрителях, которым больно будет расстаться с каждым из нас. Блеск упоминает о доброте, проявленной здесь к нему и его сестре. Бити в своей немного дерганой, нервной манере осведомляется, законна ли эта Квартальная бойня и проводилась ли какая-нибудь юридическая экспертиза по данному поводу. Финник читает стихотворение, посвященное своей «единственной настоящей любви в Капитолии», и в зале человек сто падает в обморок, приняв его слова на собственный счет. Когда наступает черед Джоанны Мэйсон, она интересуется, нельзя ли что-нибудь сделать. Разумеется, создатели Квартальной бойни не предполагали, что между капитолийской публикой и победителями возникнет столь прочная связь, разорвать которую было бы бесчеловечно. Сидер вслух рассуждает о том, как в ее родном Одиннадцатом дистрикте президента считают всемогущим. А всемогущему наверняка под силу переменить условия Бойни? Следующий игрок — Рубака — подхватывает: ну конечно, президент бы так и сделал, если бы понимал, как это важно для всех.
К тому времени, когда подходит моя очередь, у многих зрителей уже сдают нервы. Кто-то рыдает, кто-то лежит на полу без чувств, другие во весь голос требуют изменить правила. При виде меня в белоснежном шелковом платье в зале чуть ли не вспыхивает мятеж. Конец и мне, и отчаянному любовному роману, и никаких вам «жили долго и счастливо», никакой свадьбы. Даже Цезарю не хватает мастерства, чтобы утихомирить публику, а между тем мои три минуты утекают сквозь пальцы.
Добившись наконец тишины, Фликермен поворачивается ко мне.
— Что же, Китнисс, сегодня выдался очень волнительный вечер для всех. Может, ты хочешь сказать нам несколько слов?
И я начинаю дрожащим голосом:
— Только одно: мне жаль, что ты так и не попадешь на мою свадьбу… Хорошо, хоть успею покрасоваться в белом платье. Правда ведь… правда, оно красивое?
Даже не глядя на Цинну, я понимаю: пора. И медленно поворачиваюсь, поднимая руки над головой.
В толпе раздаются громкие вскрики. Что это — восхищение? Я так великолепна? И тут меня что-то обволакивает. Серый дым. От огня. Нет больше веселых мерцающих язычков, какие тянулись за мной во время прошлой поездки на колеснице, — вместо них нечто куда более настоящее пожирает мой белый наряд. Я в ужасе: дымовая завеса густеет. В воздухе кружатся обгорелые лоскутки, жемчуг раскатывается по сцене. Остановиться — страшно. По крайней мере, жареной плотью не пахнет, да и Цинна отлично знает свое дело. Так что я продолжаю кружиться, еще и еще. Потом, задохнувшись, на долю мгновения исчезаю в облаке пламени — и вот уже все погасло. Медленно замираю на месте. Интересно, я теперь голая? И для чего стилисту понадобилось поджигать мое платье?
Нет, не голая. На мне — точная копия сгоревшего свадебного наряда, только угольно-черная и сшитая из тончайших перьев. В изумлении поднимаю руки над головой… и внезапно вижу себя на экране. На длинных, струящихся рукавах остались белые клочья. Или вернее сказать, на крыльях.
Цинна превратил меня в сойку-пересмешницу.
18
Дым рассеивается не сразу, так что у Фликермена подрагивает рука, когда он тянется прикоснуться к моему головному убору. Прежний сгорел дотла, вместо него появилась гладкая вуаль из перьев, ниспадающая на плечи.
— Ты похожа на птицу, — замечает ведущий.
— Да, это сойка-пересмешница, — отзываюсь я, слегка взмахнув «крыльями». — Как на моем талисмане, на брошке.
По лицу ведущего пробегает тень понимания. Готова поспорить, ему известно, что птица не просто какой-то там талисман. Что она означает гораздо больше. И если капитолийцы увидели впечатляющую перемену костюма, то в далеких дистриктах эта сцена произведет эффект степного пожара. Впрочем, он продолжает делать хорошую мину при очень опасной игре.
— Да уж, снимаю шляпу перед твоим стилистом. Вряд ли кто-то поспорит: подобного мы не видели ни на одном интервью. Думаю, Цинна, тебе лучше выйти на поклон! — провозглашает он с широким приглашающим жестом.
Тот поднимается и, повернувшись к зрителям, коротко и грациозно кивает. Мне вдруг становится страшно. Цинна, Цинна, что ты наделал? Что-то ужасное, непоправимое. Собственный небольшой мятеж. И все это ради меня. Помню, как он сказал: «Я привык изливать свои чувства в работе, так что если кому и сделаю больно, то себе одному».
…И вот уже сделанного не вернуть. Можно и не надеяться, что смысл моего волшебного преображения ускользнет от внимания президента Сноу.
Зрители, пораженные до немоты, устраивают шквал аплодисментов. Я еле слышу сигнал окончания интервью — время вышло. Цезарь благодарит за участие, и я возвращаюсь на место в теперь уже невесомом платье.
Пит проходит мимо меня, избегая смотреть в глаза. Осторожно сажусь в свое кресло. Убеждаюсь, что не пострадала, если не считать еще не погасших струек дыма, и превращаюсь в само внимание.