Теперь их общение ограничивалось короткими поздравлениями с днем рождения. Наташа родила двойню, обзавелась социально здравыми убеждениями и, как подозревал Глеб, разлюбила символистов. Сегодня она вряд ли сочла бы разумной мысль о сакральной жертве, которую должен принести каждый поэт.
Эту историю Веретинский наутро поведал соискателю, чтобы отвлечь его от переживаний перед защитой. Соискатель крепился, но сбивчивая речь со множеством оговорок выдавала его с головой.
— Шире плечи, выше нос, — велел Глеб. — Твоя диссертация солиднее, чем Змей-Горыныч. У него три главы, а у твоей диссертации целых четыре.
Затем Веретинский заставил себя коснуться щекотливого вопроса:
— Я в курсе, что есть традиция награждать оппонентов за хорошую работу, тактично вручать им конверты с хрустящими купюрами. Примите в знак благодарности, будьте счастливы, и все такое. Тем не менее я категорически против. Лучшей благодарностью станет твое превосходное выступление.
— Понял вас, — сказал аспирант.
Он выглядел так, будто его прилюдно высмеяли.
— Значит, заметано. Один защищаешься?
— Нет, еще девушка из Кирова.
Глеб коротко кивнул. Значит, траты на банкет поделят пополам.
Веретинский не относился к тем, кто сладострастно подсчитывает пенсии, нищенские зарплаты учителей и врачей, чтобы швырять цифры в лицо равнодушным обывателям, однако аспирантские расходы волновали Глеба как собственные.
Он коллекционировал истории на эту тему.
В Ростове молодого социолога уведомили, что его кандидатскую одобрят на кафедре за сто тысяч. Московский профессор-филолог указал ту же сумму как приемлемую награду за научное руководство. Самое любопытное, что цифра всплыла за неделю до защиты, когда соискательница уже планировала, как отпразднует вымученный триумф. Юристы и экономисты еще до поступления в аспирантуру на весах прикидывали, готовы ли оторвать от сердца до полумиллиона деревянных за ученую степень.
Даже защищаясь в приличном диссовете, где не вымогали, не намекали, не злобствовали, соискатель выкладывал на все про все приблизительно те же сто тысяч, притом что кандидатская не гарантировала ни допуска в академическую среду, ни места на кафедре с копеечным окладом.
Об уровне научных работ вспоминалось в последнюю очередь, когда речь шла об откровенной халтуре. В остальных случаях, чтобы соответствовать высокому статусу ученого, требовалось обрасти мертвой плотью из «целей» и «задач» и обзавестись умением с достойным видом выклянчивать на них гранты.
Такие мысли раз за разом прокручивались в голове Глеба на конференциях и защитах и влекли за собой вопросы, которые без особого успеха имитировали философскую глубину и годились разве что для личностных тренингов самого низкого сорта. Кто он такой? Для чего он этим занимается? Кому от этого прок?
Ведя многолетний диалог с внутренним бестолковым философом, задававшим правильные вопросы неправильному человеку и посягавшим к тому же на роль арбитра, Глеб научился избегать прямых ответов и отбивался лаконичными тезисами. Он — это ресентимент. Ресентимент — это он. Любой интеллектуал восстает против интеллектуалов вокруг. Последовательный интеллектуал восстает против интеллектуала в себе. Кто слишком серьезен, тот смешон. Кто смешон, тот пятнает все, к чему бы ни прикасался. Уклончиво, зато емко и недалеко от истины, почти как мантра или даосская мудрость.
Когда почтительный тон ученых сборищ вконец озадачивал, Веретинский применял плутовской прием. Всех профессоров и академиков, доцентов и аспирантов он воображал героями русской литературы.
С саранским диссоветом, сразу задавшим критичную степень серьезности, Глеб проделал ту же операцию. Заняв удобную для обзора парту у окна, чтобы следить за процессом защиты, среди сановитых преподавателей он распознал Павла Петровича и Ляпкина-Тяпкина; Кабаниху и Никанора Босого; Стародума с пронизывающим нравоучительным взглядом и княгиню Хлестову, которая разве что из соображений приличия не притащила в университет собачонку; инертного Вощева с метафизической озабоченностью, отпечатанной на острой физиономии, и Пульхерию Александровну, робкую и уступчивую, как по книге. Все они листали авторефераты и черкали в блокнотах, даже не подозревая, что давным-давно вымышлены теми писателями, перед которыми преклонялись.
— Итак, начнем, — сказал председатель диссовета.
Худощавый старик в психоделическом крапчатом костюме-тройке, он выбивался из системы персонажей. Благодаря вытянутой тонкой шее и важности, которая граничила на его лице с выражением крайнего изумления, председатель походил не то на стерха, не то на цаплю из передачи о животных, но никак не на литературного героя. В положенных по регламенту местах ветеран академического фронта изрекал что-нибудь дежурное. Из-за того, что он особым образом растягивал слова, будто закладывая в них глубокий смысл, самые заурядные обороты вроде «согласно протоколу» или «принял к рассмотрению» преисполнялись чуть ли не звенящей торжественности.
Себе Глеб отводил роль злобствующего Передонова.