— Бредит. Всю ночь так, Терентьич. От его речей, стало быть, сам уже не в себе. Плакал, дурень, старый…
— Кажется, Григорьич, ему лет восемнадцать?
— Восемнадцатый идет…
— Второго марта восемнадцать будет, — уточнила тетя Поля.
— Э-э… да… того…
Так и не высказав своей мысли, Аким Терентьевич склонился над больным. По мере того, как он ослушивал, выстукивал, ощупывал тело юноши, выражение его лица становилось все более замкнутым, тревожным. Наконец он заботливо прикрыл Виктора одеялом и опять услышал неожиданный крик больного:
— Не трогайте! Куда суешь? Не пойду! Смерть… Ребята!.. дышать… дышать. Тряпку! Тряпку возьми!
Обильный пот выступил на лице, изломились серые обескровленные губы, неестественно широко открылись запавшие глаза. С выражением безумия они устремлены куда-то перед собой… Что они видели?
Много смертей было на веку старого фельдшера, много горя человеческого и страданий прошло через его душу. Он всегда находил слова утешения, всегда сеял в сердцах зерна надежды, всей душой соблюдая правило: сила врача не только в знаниях и лекарствах, но и в воле к жизни больного. Эту волю врач обязан влить. А тут, в первый раз за свою многолетнюю практику, Аким Терентьевич не выдержал. Заплясала лампа в руках пасечника, когда у фельдшера из-под очков на морщинистые щеки скупо поползли слезы.
— Плачешь? — шепот пасечника сорвался на крик. — Поставь его на ноги, Терентьич! Слышишь? Что молчишь? Нельзя ему умирать! Терентьич!
Фельдшер устало опустился на стул.
— Я не бог, Фаддей, — глухо ответил он. — Здесь я бессилен. Невероятно, что он еще живет… Да, да — невероятно. Не спорь. В своей практике я случай такой крайней дистрофии встречаю впервые. Сейчас даже не это страшно. Сам он больно уж страшо́н. Чувствительным становлюсь, старость подходит, — оправдывая себя, фельдшер помолчал, вздохнул. — Меня другое волнует: у него тяжелое нервное потрясение. Я… э-э… не знаю, что с ним произошло. Могу уверенно сказать: что-то ужасное…
Наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Виктора.
— Что ж, — заговорил фельдшер. — Сделаем ему укольчик. Пусть часок-другой поспит. Не так уж много у него сил. Что напрасно их расходовать… Хозяйка!
Фельдшер прокипятил шприц, послушал у больного пульс и спросил:
— Э-э… Григорьич, может расскажешь, что все-таки с ним произошло?
— Как бог свят не знаю, Терентьич. Сам ума не приложу. Знаю только… Пелагея, довольно хныкать! Принеси тот пиджак… с номером…
Выслушав короткий рассказ пасечника, фельдшер вздохнул.
— Осатанели люди…
Потом посоветовал, как кормить, какую пищу давать, и прилег на диван.
— Коли племянник проснется, разбуди, Фаддей.
Устроившись поудобнее на диване, фельдшер затих.
Тетя Поля повернула лампу и стала перекладывать в печи дрова. Скоро уже нужно будет топить и спать теперь некогда, да и не уснуть ей теперь…
Глава двенадцатая
Город жил сложной, напряженной жизнью. Днем холодные полупустынные улицы вызывали чувство уныния и тоски, ночами арестовывали, пытали, расстреливали.
Густо политые кровью, облепленные приказами и листовками, простреленные вдоль и поперек, проносились дни и недели.
Приказы грозили, приказы требовали — листовки призывали не исполнять. Но с некоторых пор, а именно с двенадцатого декабря, в городе перестали появляться листовки. Со стен домов, с заборов совершенно исчезли сводки Совинформбюро о положении на фронтах.
Иные в городе обрадовались, иные искренне опечалились и встревожились. По городу прошел слух об аресте руководителей подполья. Рассказывали даже, что их, всего восемь человек, вывели на реку, раздели донага и спустили в прорубь.
Кто-то сказал, что умирали они молча, кто-то, наоборот, слышал, что некоторые из них, перед тем как распрощаться с белым светом, успели выкрикнуть: «Смерть оккупантам!»
Дошли эти слухи и до городских властей. Полицейские и солдаты гитлеровской военной жандармерии в донесениях подтвердили, что листовки и сводки исчезли. Осведомленные точнее, чем жители города, власти пришли к другому выводу. Они решили, что подпольщики, испытывая все возраставшие трудности, покинули город и ушли в леса. Конечно, все это не точно, но факт является фактом. Иначе почему в городе перестали появляться листовки и антифашистские надписи на заборах?
Полицейские патрули, соскабливавшие раньше листовки со стен, остались как бы без дела.
На третий день после того, как перестали появляться листовки, к Горнову от засланных в полицию людей стали поступать хорошие вести. И чины и рядовые полицейские вовсю смеялись над струсившими, по их общему мнению, подпольщиками.
Встретившись в тот же день с Пахаревым, Горнов тщательно обсудил с ним положение дел, и они приняли решение о нападении на концлагерь.
Это было первое крупное дело подполья с участием партизан, и его нельзя было проиграть по многим причинам. Все отлично понимали, какой резонанс среди подавленного зверствами оккупантов населения вызовет удачный разгром концлагеря.
На второй день после этого из города ушла партизанская связная, унося подробную схему концлагеря и разработанный подпольем план нападения.