Чувствуя устремленные в спину взгляды, прямо в проклятые цифры, юноша попытался сдвинуться с места и не смог. Несмотря на морозный, дующий в лицо ветер, оно вспотело, покрылось липким потом. Вспотела и спина. Оказывается, из жизни в смерть шагнуть трудно.
Пронизывает до костей холод, иссохшийся желудок рвется от голода, а жить все равно хочется. Шагнуть из шеренги — шагнуть в вечную тьму. Правда, там нет холода и голода, нет вшей и фашистов. Но там нет и солнца, нет и радости, нет и людей… Ничего нет! А может, он — просто трус?
Огромным напряжением воли Виктор подался всем телом вперед и по всему телу, он ощутил это, прошла судорожная волна принуждения и страха. Ноги сами собой переступили. Сразу стало легче.
Ему казалось, что с того момента, как переводчик выкрикнул его номер, прошло много времени, прежде чем он шагнул из шеренги. На самом деле прошло всего несколько мгновений. Некогда ему было понять, даже почувствовать, что к этим моментам неприменима обыкновенная мера времени. Перед ним стояло одно: каждая новая секунда приближает всегда непонятное человеку, с чем примириться нельзя. Смерть понятна как слово, как определенное понятие. Смерть как факт, обрывающий человеческую жизнь, — непонятна.
Семнадцать лет за плечами, впереди все, чем жизнь каждого одаряет очень богато, — счастье и любовь, труд и борьба. Впереди неизведанное, вечно неисчерпаемое — жизнь. И смерть? Почему? Как же те машины, которые он думал изобрести? А то, что накопилось в его душе за последние недели? Тоже умрет? Вычеркнет писарь концлагеря из списков человеческую жизнь, и вместе с нею — неисполненные желания, нерастраченную любовь, неотмщенную ненависть…
Нет… Нельзя умирать. Зачем?
Ветер был весь из снежной пыли. Из холодной, колючей пыли. Она таяла на лице. Низко над землей с северо-запада проносились лохмотья туч.
Окружив отобранных пленных, эсэсовцы вывели их за ворота концлагеря. Всех остальных загнали обратно в барак. Обреченных подвели к казарме, к стоявшему там закрытому автомобилю, похожему на большой хлебный фургон. Один из солдат распахнул на обе стороны оцинкованные изнутри двери в задней стене фургона.
Началась посадка.
Шофер, сидя в кабине, курил сигарету.
Как гвозди в дерево, загоняли эсэсовцы ударами прикладов в цинковый гроб сопротивлявшихся людей. Одному разбили голову, и он рухнул на снег, который возле его головы окрасился кровью.
Первый раз в своей сознательной жизни рыдал Зеленцов, упав ничком на мерзлый земляной пол барака. Слезы жгли, захватывали дыхание. Обезумевший от раздирающей грудь ярости, метался, натыкаясь на людей и стены, Малышев. Арнольд Кинкель с окаменелым лицом молча наблюдал за ним, сжав голову руками.
Недовольно морщась при мысли о предстоящих хлопотах, допивал за завтраком стакан коньяку майор Генрих Штольц.
Плутал между бараками ветер.
Специальный автомобиль — омерзительное изобретение массового уничтожения людей, метко окрещенный народами оккупированных фашистами стран «душегубкой», был до цинизма прост по устройству. На месте кузова — герметически закрывающийся толстостенный звуконепроницаемый ящик — газовая камера на колесах, в которую от двигателя поступали отработанные газы. В эту камеру можно было втиснуть двадцать человек. Достаточно было трех минут работы двигателя, чтобы посаженные в камеру люди начали умирать от удушья.
Несмотря на строгие меры, принятые оккупационными властями для сохранения в тайне своего небывалого в истории войн преступления, слух о душегубках распространялся в народе. Со свежей партией заключенных проник этот слух и в концлагерь 101.
Смерть. Смерть страшна только в ее ожидании. Что за нелепая мысль. Ожидание? Чего? Как все это нелепо!
Насильно впихиваемый в душегубку, Виктор твердил:
— Жить! Нужно что-то делать немедля… сейчас же! А впрочем… что ж, пусть…
На минуту Виктором овладело полное безразличие к происходящему. До омерзения надоело страдать и думать. Все надоело.
Смерть? Плевать ей в зубы — куда от нее денешься, если она была, есть и будет? Что можно сделать? Не так уж и страшно, как думается. Смерть, жизнь. Жизнь… Если сказать, что согласен служить в полиции? Потом — удрать…
В душегубку вжимали последних. Слышно было тяжелое дыхание, брань немцев, стоны и матерки, тяжелые, как кирпичи.
Как все это нелепо, ни на что не похоже!
Кто-то высоким тенором, со смертной тоской и страстью запел:
И хотя звучала песня, всем показалось, что наступила жуткая, ощутимая тишина. Онемели пленные, онемели немцы от неожиданности.
А голос поющего уже не одинок: песню подхватили другие. Нечеловеческое душевное напряжение готовившихся к смерти людей нашло выход в песне.
Чувствуя холодок от непонятного чувства смертного восторга, Виктор подхватил:
У эсэсовцев — кричащие рты, мелькают приклады.
Шофер выплюнул сигарету и выскочил из кабины.